Изменить стиль страницы

Унтер-офицер Архангелогородского полка Куроптев Феофан идет бодро, молодцевато, как храброму, расторопному и доброму солдату надлежит. Служака! При Гросс-Егерсдорфе отличился. Как с пруссаком на штыках дрался, сколько их побил… И от ран выжил.

— Братцы! — говорит он взводу. — Вся она крепость-то, эвонна какая! Надо думать, будем под той крепостью сидеть!

Скоро русские пушки стали бить по крепости, дымными белыми дугами понеслись туда ядра да брандскугели, в городе, в крепости загорелись дома, видать огонь желтый, черный дым выворачивает клубами, все закрывает — и огонь, и колокольни…

Феофан Куроптев смотрит на крепость, улыбается, усы крутит. Вот-де так и Берлин заберем, короля ихнего оттуда выгоним… Замирение будет правильное… В Россию вобрат пойдем и оттуда пруссака выгоним… Хорошо будет дома-то…. Только вот как с хозяйством — на помещика придется, работать…

Словно в бубен бьют пушки, грохот их слышен за Одером. К Одеру, на медные пушечные голоса, широким шагом спешат к Кюстрину голубые колонны пруссаков с самим Фридрихом-королем… Он на коне, в треуголке, с бантом в косе, нос длинный, глаз острый. И тоже над прусскими колоннами висит пыль, тоже пахнет пылью, табаком, сукном. Скрипят обозы, гремит артиллерия… Московитов нужно отогнать…

Русские разъезды скоро донесли — немцы, однако, переправляются на правый берег Одера, чтобы, зайдя с юга, окружить русскую осадную армию с тылу. И Фермор отдал приказ по армии:

— Отходить!

Теперь пошли вобрат. На восток. Ночью, на биваке, у огня Феофан Куроптев, покуривая трубочку да почесываясь под мышками — одолели, проклятые! — говорил своим молодым:

— Одно помни — иди, куда прикажут, а делай, как совесть твоя велит. Вчерась мы у Кюстрина-крепости стояли, а нынче — вона где… У деревни — как ее… Цорндорф, што ли…

На небе звезды, на земле солдатских костров не меньше, кругом-то сушняк! К картошке тоже солдаты уж приспособились: напекут в золе — у, хороша! Поле большое, посредине деревня Цорндорф. С правой руки — овраг, за ним лес. С тылу — тоже лес да речка небольшая, светлая, Митцель зовется. Солдаты там до ночи почитай, слышно, купаются. С левой руки — опять лес. На юг — открытое поле широкое.

На поле этом миниховским порядком — кареем — железным четырехугольником стали полки, обозы внутри, да конница там же. Ночь переночевали, а на заре по трем пушкам стали строиться в ордер-баталии. В две линии.

Поднялось солнце высоко уж над деревней — наступают пруссаки. Тоже в две линии. И первый удар навел король Прусский на правый наш фланг… Да пошли тут у пруссаков молодые полки, недавно навербованные Фридрихом. Как ударили по ним шестьдесят русских пушек, да пошли крошить — не выдержали пруссаки, бросились назад, русские за ними. «Ура!» гремит. Выскочила русская конница. Но как только русская пехота из ордер-баталии двинулась вперед, справа ударила во фланг через овраг конница прусского генерала Зейдлица, марш-маршем. Восемнадцать эскадронов гусар да пять кирасир… Сбили пруссаки русскую кавалерию, бросились за нею, и три эскадрона прусской гвардий короля да пять эскадронов жандармов врубились в русскую пехоту…

Пехота — не сдала. Не дрогнула. И архангелогородцы геройски дрались опять с немцами, а между них — Феофан Куроптев, туляк, господ Левашовых. Бились здесь русские солдаты-пехотинцы с кавалерией, как прадеды их новгородцы дрались с крестоносцами на Чудском озере. Стала наша пехота как стена, удержала кавалерию грудь с грудью. Люди и кони в одно сбивались; штык дрался против сабли. Кони взвивались на дыбы, рушились навзничь, давили своих всадников. Удары сабель отсекали русским руки со штыками, вдоль которых текла кровь, а штыки сбрасывали немецких всадников с седел, как вилы сбрасывают с воза снопы. Каменной стеной стали здесь русские, дралась здесь сила их оскорбленной ненависти к старым хитрым поработителям. И только когда на карьере с громом, в облаках пыли, врубились в русские линии двадцать пять эскадронов Мориса, герцога Ангальтского, — только тогда сдали русские полки… Кто уцелел от прусской сабли, от конских копыт — по приказу стали отходить, отбиваясь, на мост через речку ту самую — Митцель. Да за той речкой набежали отступавшие солдаты наши на свои обозы, на бочки с водкой, разбили их, перепились в доску под жарким августовским солнцем. И скоро лежали они между бочек такие же неподвижные, как и те их товарищи, что навсегда пали у деревни Цорндорф.

Под Цорндорфом лежал в смятых, пыльных, кровавых кустах и Феофан Куроптев, туляк, крепостной господ Левашовых. Он первым бросился навстречу прусской коннице, его сшиб конь самого генерала Зейдлица, копытом раздробил, ему бедро, умчался вперед… Лежал, раскинув врозь руки, солнце пылало ему в глаза красным сквозь закрытые веки, грудь дышала тяжело, и огненно болела правая нога… «Что-то теперь в Левашовке?» — тоскливо думал Куроптев.

Было уже за полдень, а дрались с утра, и сражение не было еще решено. Еще стояли в ордер-баталии стройная середина и левый фланг русских полков.

В три часа дня начал король Прусский «вторую битву за Цорндорф». Правый флаг пруссаков, пошел на левый фланг русских войск, и здесь русская конница ударом во фланг смяла атакующие прусские полки. И опять на русскую пехоту бросился в конную атаку генерал Зейдлиц уже с шестьюдесятью одним эскадроном, в двенадцати местах прорвал русские линии. Но и тут не сдала «царица полей» — русская пехота, и снова русский пехотинец и русский штык дрались грудь с грудью против прусского всадника, коня и сабли.

Только к вечеру пруссакам удалось несколько попятить русских к оврагу, но уже десять часов прошло подряд, как кипел рукопашный бой, уже противники так устали, что само собой вышло перемирие. И русские и пруссаки уснули тут же, на поле сражения, среди трупов, человеческих и конских, вздувшихся от нестерпимого зноя, среди криков, стонов раненых, среди молчания мертвецов.

Двадцать тысяч человек потерял в этом бою Фермор, и наутро, подобрав раненых, отошел с поля, поставил вагенбург у Клена, отдохнул три дня и стал отходить на зимние квартиры в Польшу, пусть и приказано было идти в Бранденбургию.

Фермор хитро обошел затруднение, на котором срезался Апраксин: под Цорндорфом он ни проиграл, ни выиграл сражения! Но то, что он ушел в Польшу, опять вызвало нарекания в Петербурге:

— Король Прусский снова имел свободные руки и взялся за союзников!

Пришла зима, январские снега завалили Петербург по пояс, белыми пологами застлали ледяную Неву, соборы, дворцы, Петропавловскую крепость. На полозьях с визгом неслась по Невскому карета главнокомандующего графа Фермора.

Фермор лично примчался в Петербург от армии разведать, чем пахнет, чтобы не ошибиться, не прозевать бы игры… Побывал он и у великого канцлера Воронцова, и у Шуваловых, и у Разумовского, всюду справляясь, как здоровье императрицы.

Новости были. Новый английский посланник Кейт уже нащупывал почву для переговоров о мире…

Однако Фермор получил тогда следующий указ императрицы, где сказано было ясно:

«Никаких предложений главнокомандующему от короля Прусского не принимать, наперед об них не донеся в Петербург. Военных действий никак не прекращать. Не в опасных негоциациях, а только лишь в сраженьях прочный и честный мир добывается».

Фермор вернулся к армии, но в мае его сняли и главнокомандующим стал генерал-аншеф граф Салтыков Петр Семенович, маленький тихий старичок в скромном кафтане, большой любитель псовой охоты.

Тихий старичок, однако, не боялся воевать и имел на все свои собственные мнения. Вступив на летнюю кампанию в Пруссию, русские войска, как и приказано было в директиве, пошли на соединение с силами австрийского главнокомандующего графа Дауна. Тот, однако, опоздал на условленное место. Тогда Салтыков взял направление прямо на запад, и 20 июля генерал Вильбоа с авангардом занял Франкфурт-на-Одере. Туда к нему поспешил австрийский генерал Лаудон, азатем подошел и сам Салтыков.

Русский главнокомандующий теперь поставил объединенной армии прямую задачу: овладеть главной берлогой врага — Берлином.