Изменить стиль страницы

На рассвете приспела в Дерпт новая дружина. Две тысячи охотников из Пскова и Новгорода, между коими много было сынов знаменитых родителей, взяли оружие, чтоб сражаться под хоругвию Курбского. При рассказах о подвигах его юные сердца их разгорались мужеством, и они, испросив слово посадников и благословение отцов на ратное дело, пришли участвовать с Курбским в битвах и славе.

Воевода встретил их радостно и, сведав, что Фюрстенберг со свежими силами спешит к укреплённому Феллину, послал лёгкий татарский отряд вызвать огнём и мечом фюрстенберга из Феллина, а дружине охотников выжидать в засаде с полками, когда он появится, и опрокинуть его. Курбский предвидел последствия: Фюрстенберг будет снова разбит и одному счастию в бегстве — снова обязан спасением.

Ещё были битвы и ещё победы. Тщетно Фюрстенберг и ландмаршал Филипп Бель хотели поставить преграды Курбскому. Одно его имя уже было грозою Ливонии. Никто не мог устоять против его порыва, никто не удержал его. Ревнуя славе побед, Курбский не ожидал подкрепления; но Иоанн спешил одним ударом решить участь Ливонии. Шестьдесят тысяч воинов уже шли к Дерпту, и царские гонцы летели с разрядными списками к воеводам.

ГЛАВА IV

Свидание

Курбский, который не искал почестей, но случаев к подвигам, уступил другому начальство, принял звание воеводы передового полка, прославленное им в первом походе ливонском, и поспешил навстречу вступавшему воинству.

Почтительно приветствовал он сановника царской думы и первого воеводу большого полка князя Мстиславского. За ним дружелюбно встретил воеводу Михаила Морозова; но при виде третьего воеводы изменился в лице. «Друг Адашев!» — вскрикнул он, стремительно соскочив с коня и бросаясь в объятия Алексея Адашева. Тут же встретил брата и Даниил Адашев.

   — И ты идёшь на Ливонию? — сказал Даниил, стараясь скрыть душевное смущение.

   — Я желал отвратить меч Иоанна, — отвечал тихо Алексей Адашев, — но война пылает: иду служить царю, как воин его. — Братья сподвижники! Да совершится скорее жребий Ливонии, чем гибнуть ей в терзании медленном...

В это время раздался шум в толпах народа, окружающего воевод. Увидели князя Петра Шуйского, прославленного взятием Дерпта. Он вёл правую руку воинства: смелых стрельцов, ратоборных казаков. Воевода сей, чтимый за славу мужества, умел заслужить любовь побеждённых им. Граждане дерптские взирали на него с почтением; вспомнили его кротость, приветливость, благотворения.

Звучали трубы, народ толпился по тесным улицам Дерпта, даже кровли домов были покрыты любопытными; из длинных, с железными решётками окон смотрели рыцари и старейшины дерптские на русское воинство, проходящее в грозном величии.

   — Помнишь ли, — говорил один из старейшин дерптского магистрата, Ридель, рыцарю фон Тонненбергу, — как два года назад въезжал сюда князь Шуйский? На этом самом месте мы его встретили с золотой чашей; пред ним развевалось белое знамя мира. Он обещал Дерпту тишину, благоденствие и сдержал своё слово.

   — Помню, что он славно угощал нас в дерптском замке, — отвечал Тонненберг, — но признайся, почтенный Ридель, — прибавил он с лукавою улыбкою, — что ты не от сердца хвалишь эту тишину и благоденствие, а потому, чтоб не лишиться своих владений при Эмбахе.

   — Для чего же ты, храбрый рыцарь, остался в Дерпте, владея крепким замком близ Нарвы?

   — Я оставил замок свой на волю судьбы; ждал, что он будет сожжён если не московцами, то ливонцами; но, к счастью, он ограждён лесами и отстоит далеко от большого пути.

   — Жаль, если ты остался в Дерпте для прекрасной дочери бургомистра, Амалии Тиле; она последовала в Москву за отцом.

   — Вот как мало ты знаешь меня, Ридель! Я не остался бы в Дерпте ни для Амалии, ни для твоей прелестнейшей дочери, для которой я готов на турнире переломать столько же копий, сколько выпить кубков в память твоих благородных предков. Нет, Ридель: клянусь, что готов отказаться от охоты, от вина и ласкового взгляда прекрасных, если уступлю самому Гермейстеру — в желании служить Ливонии. Знаю, что не только нас и светлейшего епископа дерптского орденские братья укоряют в измене, но не сброшу с себя белой мантии, и сердце моё бьётся для отчизны под крестом меченосца. Не мечом, благоразумный Ридель, мы можем сохранить отчизну. Ты видел замки разрушенные, поля под пеплом. Неотразимая рука Курбского, кажется, обрекает Ливонию гибели, — этого мало; ты видишь русские силы, видишь, какая новая туча готова разразиться. Признайся, что Ливония не может уцелеть от русских мечей...

   — Как! — прервал его с жаром Ридель. — Феллин ещё непоколебим, Рига недоступна, Фюрстенберг не унывает, мудрый добродетельный Бель ещё жив, и отважный Кетлер — надежда отчизны — стоит за Ливонию. Литовцы, датчане, шведы дадут ей помощь...

   — Этот щит, — сказал Тонненберг, — тяжелее меча Иоаннова. Ходатаев за Ливонию много, но каждый смотрит, как бы далее занести ногу на её земли...

   — Чем же можем мы быть полезны отечеству?

   — Удерживая удары русских мечей, склоняя ливонских владельцев не раздражать бесполезным противоборством страшного противника. В Дерпте не осталось бы камня на камне, если бы Дерпт не сдался... Но верь, достопочтенный Ридель: всё равно, кто бы ни обладал Ливонией, лишь бы мы сохранили поля наших вассалов, сберегли замки и города наши. Уступая судьбе и силе, должно помогать успехам русских воевод и словом сказать: служить Иоанну, чтоб служить Ливонии.

Ридель не отвечал и, казалось, погрузился в размышление, Тонненберг знал Риделя и его связи. Он был уверен, что сказанное не напрасно.

Вдруг откинулся ковёр, закрывающий дверь, и вбежала, лёгкая, как ветерок, миловидная дочь Риделя.

   — Минна сегодня долго была в церкви, — сказал Ридель, поцеловав дочь.

   — Ах, батюшка! — отвечала, покраснев, Минна. — Пастор говорил сегодня длинную проповедь, и она показалась мне тем долее, — продолжала она, взглянув украдкою на Тонненберга, — что в церкви было пусто, а на улицах так тесно от московского войска, что мы с Бригиттою едва могли добраться до нашего дома.

   — Признайся лучше, что ты любопытна и не столько спешила домой, как хотела посмотреть на московское войско?

   — Это правда, но я смотрела более с боязнью, нежели с удовольствием, на это воинство. Это не рыцари: с шлемов их не развеваются густые перья; длинные кольчуги их не обнимают стройно стан, как рыцарские латы; золотые шпоры не звучат на ногах их, и на груди их не видно обета храбрости, креста меченосцев...

Отец громко засмеялся при этих простодушных словах, которые для Тонненберга были приятным признанием, что Минна не равнодушна к нему.

Между тем русские воеводы собирались в дерптском замке. Мстиславский, сойдя с коня и остановившись у крыльца, ещё раз оглядывая проходившие войска, шутя, сказал Даниилу Адашеву:

   — Теперь ты, воевода от наряда, отворяй нам ворота городов ливонских! Смотри, — продолжал он, указывая на далеко протянувшийся ряд тяжёлых орудий, — смотри, сколько великанов в твоих повелениях! Непоразимые слуги твои сокрушат твердыни ливонские!

Тихая ночь заступила место ясного дня. Звёзды блестели на тёмной лазури неба. Близ дерптских ворот на далёком пространстве белели шатры. Усталые стражи, опираясь на бердыши, прислушивались к малейшему шуму; но так было тихо, что можно было слышать, как при полёте ночной птицы вздрагивал чуткий конь, привязанный к жерди. Всё смолкло в городе, всё успокоилось, но в готической зале дерптского замка, в которой позлащённая резьба почернела от времени, ещё беседовали три русских вождя. То были братья Адашевы и князь Курбский.

   — Тесть мой прав! — сказал с жаром Даниил Адашев. — Он прав, устыдив клеветников твоих. Я также бы разорвал связь с Захарьиными.

   — Брат! — отвечал Алексей Адашев. — Ветер волнует море, оскорбления раздражают врагов. Туров в темнице, и что всего горестнее, он за меня терпит, за меня понёс опалу!