Изменить стиль страницы

По большой московской дороге, на берегу Тверды, собралось множество торжковских горожан. Ярко пылали разложенные костры, около них кружились хороводы; голосистые песни разливались из конца в конец улицы; блеск огня рассыпался искрами на глазетных повязках сельских девушек, одетых в богатые цветные сарафаны. С хохотом смотрели они на перескакивающих чрез костры смельчаков.

У ворот одного дома сидели на завалинке два торжковских купца, разговаривая о торговых делах.

   — Ну что, друг, — спросил один, — купили ли у тебя коня?

   — Положили на слове, — отвечал скороговоркою другой, поглаживая усы и покряхтывая, — завтра дело сладим. Не приложив тавро, коня продавать нельзя.

   — Правда твоя! Мичура накликал было беду, коня купил, а к пятнальщику не привёл; недельщик привязался; Мичура кошелём поплатился; недельщик отпустил душу на покаяние; а послышим — и сам попал в беду; проведал дьяк и взыскал с недельщика самосуд.

   — Что дело, то дело; за самосуд поплатишься; а зачастую дьяки норовят и напраслину, благо выгода за тяжбу с рубля никак по алтыну.

   — А будто худо? Зато меньше тяжб; не всякий захочет судиться.

   — И поневоле захочешь, когда обижают; вот меня ни за что ни про что обидел боярский сын Щетина — по шерсти ему, собаке, имя дано — как не судиться! Хорошо бывало прежде, как вызывали на бой; дед мой говаривал: «Меня обидеть не смей, клевету не взведи, спрошу присяги и суда Божия, поля и единоборства! Хоть бы игумен то был — сам на поле нейдёшь, так бойца выставляй». А дядя-то был такой удалец, что приступа к нему не было.

   — Где на Щетину управу взять? Слышь ты, он со всеми дьяками в ладу, сколько на него крестьян плачутся; житьё хуже холопов! То и дело, что ждут Юрьева дня, как бы перебежать поскорей к другому, и то не легко, дело бедное, плати пожилое за двор, за повоз, по алтыну с двора, да чтобы хлеб снять с поля, ещё два алтына.

   — Угодил Богу, кто не давал Щетине на себя кабалу, а то за полтретья рубля[21] сгубить всю жизнь.

   — Закабалить бы ему моего Петра, — сказал с усмешкою Гур. — Отдают же отцы детей в кабалу, а от Петра мне не ждать добра; глазеет по улицам, поёт с молодыми парнями да пляшет в хороводах; вот и теперь шатуном бродит, благо Иванов вечер.

   — Дело молодое, теперь-то и погулять. Наживёт деньгу, с умом да с трудом, состроит себе и хоромы.

   — К слову о хоромах: как летось был я в Москве, видел, что бояре стали строить каменные хоромы, слышь ты, как царские терема; все норовят по-новому, а каково-то будет в каменных палатах жить?

   — Ну, оно так, в деревянных теплее, да ныне много и на свят Руси чужеземной мудрости! Все фрязины, немцы! От них несдобровать; навезли всякого снадобья, людей портить. До того дошло, что батюшка Грозный царь, как буря, всё ломит; всех чародеев без милости губит!

   — Туда и дорога! Говорят — все адашевцы; и Курбский-то был за них, да видя, что худо, бежал в Литву.

   — Полно, так ли, соседушка? Спознается ли он с нечистою силою? Ведь без него бы Казани не взять.

   — А разве он даром храбровал? Нет, брат, сила в нём не человечья. В проезд свой из Москвы он у меня останавливался. Я и слугу его, Василья Шибанова, знаю.

   — Ахти, — сказал Гур, — вот идёт покупщик мой.

   — Что же, отвёл ли покупного коня заклеймить? — спросил, подойдя к Гуру, человек небольшого роста с окладистой бородою, в длиннополом синем суконном кафтане, опоясанный зелёным шёлковым кушаком и в остроконечной красной шапке, опушённой чёрной овчиной. — Деньги готовы, а мне надо ехать.

   — Раньше утра нельзя, свет мой; день-то нынче праздничный, пятнальщик загулял.

   — Не стал бы я ждать, если бы добрый мой конь ноги не повредил.

   — Жаль такого коня, — сказал Гур.

   — Как не жаль! Бывало от Москвы до Тулы сто восемьдесят вёрст без перемены проскачет. Отгулял свои ноженьки! Нечего делать; поглазеть хоть на хоровод.

Сказав это, он отошёл от них.

   — Послушай, сосед, — сказал Варлам, который стоял в стороне и всматривался в боярского служителя, — остерегись!

   — А что такое? — спросил тихо Гур.

   — Да это слуга Курбского; надо дьяку заявить.

   — Не ошибся ли ты?

   — Уж я тебе говорю, это Шибанов; смотри, не упускай; худо будет, велено слуг Курбского ловить; я тебе говорю, что узнал его, хоть он и отрастил себе волосы.

   — Что же нам делать? — спросил Гур.

   — Да крикнуть нашим молодцам, чтоб схватили его.

   — Дело, а то узнают, что купил здесь коня, так и нам несдобровать.

   — Держи, держи! — закричал Варлам, и встревоженный народ хлынул толпой к ним.

   — Кого, за что? — спрашивали Гура и Варлама.

   — Слугу Курбского, — сказал Варлам, указывая на Шибанова. — Схватите его, ведите его к недельщику.

   — Что вы, православные? — сказал Шибанов. — Вы видите, что я не бегу, а к недельщику и сам пойду; я человек проезжий, боярский слуга, и еду не к Курбскому, а в Москву.

   — Что его слушать, ведите его к дьяку! — закричал Варлам, и Шибанова окружили и повели в дом недельщика.

Недельщик стал расспрашивать, и Шибанов сказал ему, что едет из Новгорода в Москву с грамотою к царю, а кто послал его, о том царь знает.

   — Держите его до утра, — сказал недельщик, — и представьте завтра в суд к дьяку.

На другой день утром Шибанов стоял в приказной избе. На скамье, за дубовым столом, под иконою, сидел дьяк и возле него недельщик; пред ними стояли горожане, пришедшие в суд по делам.

Дьяк велел принять от одного половину бирки и приискать другую в ящике. Биркой называлась палочка в палец толщиною с зарубленными на ней метками; расколов её вдоль, оставляли одну половину у приёмщика, а другую — у отдатчика. Оказалось, что на палочке Рахманьки Сурвоцкого, когда приложили другую половинку бирки, намечены были крест, три косые черты и две прямые. Это означало, что принято от него в суд одно сто, три десятка и две пары беличьих шкур вместо денег, а Рахманько приговорён был к заплате в казну по суду.

После него подошёл боярский сын Щетина, человек угрюмого вида, и высыпал из мешка деньги.

   — Что это? — спросил дьяк, нахмурясь.

   — Грех надо мной, — отвечал Щетина, — зашиб своего холопа, а тот и не встал. Вот, — продолжал он, высыпав из мешка деньги, — пеня за убитого.

   — Ещё, — сказал недельщик, — с него же велено взыскать купцу Дуброве тридцать белок.

   — Принимай, — сказал Щетина, взяв от слуги узел с беличьими шкурками и подавая недельщику. — Теперь я отплатился; не дадите на меня бессудную грамоту.

   — Хорошо, — сказал дьяк, — перед судом ты оправдан, да перед Богом-то виноват.

Щетина махнул рукою и вышел.

За ним позвали Шибанова. На все вопросы он отвечал только, что везёт грамоту к царю и никому не может отдать её, как в государевы руки.

Его не смели задерживать, но дьяк счёл за нужное отправить с ним двух стрельцов для надзора до самой Москвы.

Уже пробило пятнадцать часов дня на Фроловской башне, когда Шибанов приблизился к Москве. Между пространными садами и огородами шумели мельницы ветряными крыльями, далее дымились кузницы, а там белели московские стены, и тысячи церквей пестрели разноцветными главами и блистали святыми крестами.

   — Привёл Бог увидеть! — сказал Шибанов, перекрестясь на златоглавые соборы, и прослезился.

Скоро стемнело; закинули рогатки по улицам; стража останавливала идущих, считая шестнадцатый час от восхождения солнца.

Недолго стучались стрельцы в тесовые ворота большого дома думного дьяка, Василья Щелкалова. Хозяин велел впустить их. Неутомимый в трудах, он и ещё один из московских сановников сидели за свитками, читая грамоты и скрепляя повеления боярской думы.

Стрельцы подали ему донесение торжковского дьяка, и Щелкалов с удивлением посмотрел на Шибанова, покачал головой и сказал ему:

   — Зачем пришёл ты в Москву? Знаешь ли, что ждёт тебя здесь? В Москве нет дома Курбских, не признаешь и места, где был он; а ты осмелился идти с грамотой беглеца к государю?

вернуться

21

Два с половиною рубля.