– Да… – сказал Эрленд как будто более знакомым голосом, и улыбка стала немного заметнее на бледных губах. – Следующий раз… будет хуже! Но я не боюсь… Пусть никто не боится… они ничего из меня не вытянут… таким способом.

Симон ощутил, что тот говорит правду. Пыткой нельзя будет принудить Эрленда, сына Никулауса произнести хоть слово. Он, который мог сделать и выдать все, что угодно, в порыве гнева или легкомыслия, никогда не дал бы сдвинуть себя с места силой, хотя бы на волосок. И Симон почувствовал, что сам Эрленд едва ли ощущает тот стыд и оскорбление, которые Симон переживал за него: он был преисполнен самолюбивой радости от сознания, что переупрямил своих палачей, и удовлетворенной уверенности в своей выносливости. Он, всегда столь жалко уступавший, когда ему приходилось встречаться с твердой волей, он, несомненно способный сам быть жестоким в минуту страха, воспрянул теперь, когда в этой жестокости почуял противника, который был слабее его самого.

Но Симон ответил, процедив сквозь зубы:

– Следующего раза… верно, не будет. Это скажете вы, Улав? Улав покачал головой, и Эрленд сказал с тенью своей прежней развязной игривости:

– Да, если бы я мог… поверить в это… столь же твердо, как вы! Но эти ребята едва ли… удовлетворятся… этим… – Он заметил подергивания, пробегавшие по мускулистому, тяжелому лицу Симона. – Нет, свояк… Симон! – Эрленд хотел подняться на локте, от боли издал странный, подавленный стон и опять повалился, потеряв сознание.

Улав и Симон растерянно захлопотали около него. Когда обморок прошел, Эрленд полежал немного с открытыми глазами, потом заговорил более серьезно:

– Разве вы… не понимаете?.. Это значит… много… для Магнуса… узнать… каким людям он не должен доверять… когда они с глаз долой… Столько недовольства… и смут…, столько их было здесь…

– Ах, если он думает, что этим успокоит недовольство… – сказал Улав Кюрнинг угрожающе. Тогда Эрленд произнес тихим и ясным голосом:

– Я так испортил это дело… что мало кто сочтет… что имеет значение, как поступают со мной… Я и сам знаю…

Те оба покраснели. Симон думал прежде, что сам Эрленд не понимал этого… И в разговоре они никогда раньше не намекали на фру Сюнниву. Теперь он не удержался и сказал, полный отчаяния:

– Как ты мог… поступить так… безумно легкомысленно?

– Да и я этого не понимаю… теперь, – сказал Эрленд откровенно. – Но… черта ли! Как я мог думать, что она умеет читать по-писаному! Она казалась… очень неученой…

Глаза у него опять закатились, он был готов снова впасть в обморок.

Улав Кюрнинг пробормотал, что он сходит и принесет все необходимое, и ушел.

Симон наклонился над Эрлендом, который опять лежал с полузакрытыми глазами.

– Свояк… Был ли… был ли Эрлинг, сын Видкюна, с тобой в этом деле?

Эрленд слегка повертел головой, медленно улыбнулся, подняв взор.

– Клянусь Богом, нет. Мы думали… или у него не хватит храбрости, чтобы идти с нами… или же он будет всем распоряжаться. Но не спрашивай, Симон… Я ничего не скажу… никому… Тогда буду знать, что не проговорюсь.

Вдруг Эрленд прошептал имя жены. Симон пригнулся к нему… Он ждал, что тот попросит его привести теперь Кристин к нему. Но Эрленд быстро сказал, словно в припадке лихорадки:

– Она не должна знать об этом, Симон. Скажи – пришел королевский приказ никого не допускать ко мне. Отвези ее к Мюнану… в Скугхейм… Слышишь? Эти французские… или эфиопские… новые друзья… нашего короля… еще не сдадутся! Увези ее из города, пока об этом не стало известно в Осло!.. Слышишь, Симон?

– Да.

Но каким образом ему добиться этого, он не имел никакого понятия.

Эрленд немного полежал с закрытыми глазами; потом сказал с каким-то подобием улыбки:

– Я сегодня ночью думал… Когда она родила нашего старшего… ей, наверное, было не лучше тогда… если судить по тому, как она стонала. И она смогла это вытерпеть… семь раз… ради нашей утехи… Тогда, конечно, и я смогу…

Симон молчал. О невольном смущении, которое он испытывал перед глубочайшими тайнами мук и наслаждений, какие могла явить ему жизнь, Эрленд, казалось, даже и не имел понятия. Он обращался с самым скверным и с самым прекрасным столь же простодушно, как неразумный мальчик, которого друзья повели с собой в бордель, пьяного и любопытного…

Эрленд нетерпеливо завертел головой:

– Эти мухи… хуже всего… Они, верно, созданы нечистым!

Симон снял шапку и стал бить ею и вверх и вниз по густым роям сине-черных мух, так что те целыми тучами, жужжа, взвились к потолку. Он в бешенстве втаптывал в грязь тех, которые падали, оглушенные, на пол.

Это не очень помогло, потому что отдушина в стене оставалась открытой, – минувшей зимой она прикрывалась деревянным щитом с прорезанными в нем отверстиями, закрытыми пузырем, но тогда в помещении было очень темно.

Симон еще продолжал заниматься этим, когда вернулся Улав Кюрнинг со священником, который нес чашу с питьем.

Священник бережно приподнял Эрленду голову и поддерживал его, пока тот пил. Много проливалось ему на бороду и стекало по шее, а потом он лежал спокойно и невозмутимо, как дитя, когда священник вытирал его тряпкой.

Симон был в таком состоянии, словно что-то бродило в его теле; кровь глухо стучала и стучала у него где-то под ушами, и сердце билось как-то странно и беспокойно.

Мгновение он постоял, глядя из двери неподвижным взором на длинное вытянутое тело под плащом. Лихорадочный румянец ходил теперь волнами по лицу Эрленда, он лежал с полузакрытыми блещущими глазами, но улыбался свояку – какой-то тенью своей удивительной, невзрослой улыбки.

* * *

На следующий день, когда Стиг, сын Хокона, сидел у себя в Мандвике за столом и завтракал со своими гостями – господином Эрлингом, сыном Видкюна, и его сыном Бьярне, – они услышали топот копыт одинокой лошади во дворе. Сейчас же после этого дверь в господскую горницу распахнулась, и к ним быстрыми шагами подошел Симон, сын Андреса. Он вытер лицо рукавом – был забрызган грязью с ног до головы после езды.

Трое мужчин за столом поднялись с места навстречу прибывшему с легкими восклицаниями полупривета-полуизумления.