ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Сижу и листаю страницы дневника. Прошло всего лишь четыре месяца, а кажется, что четыре года. Тогда я была уверена, что все будет хорошо.
А эта осень пролетела так стремительно, как никакая другая пора моей жизни, незаметно прошла одна неделя за другой. Мне думалось, что учебный год только начался, а тут слышу, Халфред говорит мне: «Мама, до сочельника осталось всего три недели».
В этот сочельник Эйнар и Халфред были такие тихие, как в воду опущенные, особенно сначала. Зажигая свечи на елке, я не могла удержаться от слез: в прошлом году нас было больше в рождественском хороводе. Я ушла в столовую, чтобы дети и няня ничего не заметили. Бедняжки, пусть хоть сегодня они повеселятся. Я помню, как тяжело было мне в первые месяцы после смерти отца, когда мама все плакала и жаловалась. А Отто говорил: «Мы должны избавить детей от горя».
В столовую, где я сидела, вошел Халфред, он обнял и поцеловал меня. Он тоже глотал слезы, но старался держаться молодцом. Потом ко мне пришел и Эйнар.
Мальчики накупили так много подарков. Виноград и цветы для Отто, мне же они преподнесли, кроме всевозможных поделок, сделанных на уроках труда, еще и пару чудесных лайковых перчаток на меху. Когда я стала их упрекать, что они потратили на меня столько денег, Халфред с гордостью заявил, что они «копили всю осень, а в воскресенье встретили дядю Хенрика, и он добавил каждому по кроне».
Я с удовольствием запрятала бы эти перчатки как можно дальше, вообще избавилась бы от них, как от своей нечистой совести, но ради мальчиков я буду вынуждена носить их.
Отто не хочет возвращаться домой. В тот день, когда у него было сильное горловое кровотечение, он решил, что ему уже не суждено вернуться домой.
А виной тому моя злосчастная идея возобновить преподавание в школе. Отто усмотрел в этом разумную предусмотрительность с моей стороны и пришел к мысли, что ни я, ни доктор не верим, что к лету он поправится. Он потерял всякую надежду, а я была просто в отчаянии. Ведь истинных мотивов своего решения я ему объяснить не могу, а все другие выглядят неубедительными. Но как же бросить работу в школе? Место получить так нелегко, да и не в моем стиле так быстро менять решения, к тому же и впрямь мне нужно быть готовой самой обеспечивать детей.
Когда произойдет самое худшее, мне еще предстоит объяснение с Хенриком. Пока мы старательно избегали этого. Хотя как-то однажды, еще до последнего ухудшения состояния мужа, он сказал: «Когда Отто выздоровеет, я уеду в Лондон, придется мне приискать себе место там».
Боже мой, если бы только можно было сейчас не думать о таких вещах, как хлеб насущный, средства к существованию, преподавание в школе, а только целиком отдаться своему горю и ловить каждое мгновение, чтобы побыть рядом с Отто, прежде чем он уйдет от нас навсегда.
Я сама нахожусь словно в постоянной лихорадке, корю себя за каждый час, проведенный не с ним. А когда мы вместе, я так страдаю, что не могу открыть ему душу. Обыкновенно я просто сижу рядом с ним со своим шитьем и рассказываю ему о детях, о друзьях и знакомых, обо всяких городских новостях или читаю ему вслух его любимых писателей — Юнаса Ли, Хьелланна и Киплинга, смертельно боясь ненароком упомянуть о том, на чем сосредоточены наши мысли. И я знаю, что уже ничто, ничто не способно помочь нам, как ни старайся сберечь хотя бы искорку угасающей жизни.
Мы так любим друг друга и знаем, что должны расстаться. И нет ни малейшей надежды, никакого просвета в отчаянии. Мы ничего не говорим друг другу, не рыдаем и не стенаем, не жалуемся на жестокую судьбу. Сегодня, например, мы обсуждали крестины в семье Бьерке.
Я неустанно размышляю о том, как бы залучить Отто домой. Я уверена, что вполне могла бы найти для себя замену на это время. Но он не соглашается, говорит, что опасается за детей. Он всегда с такой озабоченностью расспрашивает об Ингрид, у которой часто болит животик. А позавчера он довольно строго обратился ко мне — как я поняла, он долго терзался, размышляя об этом: «А ты уверена, что это не туберкулез? Я так боюсь этого. Будь любезна, устрой, пожалуйста, чтобы доктор как следует осмотрел ее».
Вернувшись домой, я тут же стала советоваться с нашим домашним врачом, а вчера побывала с Ингрид у специалиста. Они оба в один голос утверждают, что ничего подобного у нее нет, но мне все равно страшно.
«Как хочется дожить хотя бы до весны», — сказал Отто сегодня.
Ему стало трудно говорить, он жалуется на боли в горле, плохое зрение. Лицо у него как-то съежилось, и каждый раз, когда он делает вдох, у него под подбородком образуется какая-то ужасная впадина.
Меня невероятно раздражает сочувствие посторонних. Особенно неприятно сочувствие пожилых коллег, а уж когда я слышу смех и болтовню молодых учительниц, я просто выхожу из себя. Я отнюдь не завидую их веселью и горько улыбаюсь, слыша разговоры о радостях жизни, при этом порой роняю презрительные слова, продиктованные мне житейской мудростью. К счастью, на них это, кажется, не производит никакого впечатления.
Как далеко я отошла от подобного душевного настроя. Честно говоря, я потеряла всякий интерес к своей учительской деятельности, она не приносит мне ни малейшей радости. Я делаю все машинально, а сама живу как бы в другом измерении.
У Отто был пастор. Когда я пришла к нему сегодня и едва успела снять пальто, он крепко ухватил мою руку и усадил меня на край своей постели.
«Сегодня меня посетил пастор Лекке, Марта».
Я даже и не знала, что сказать ему на это.
"Я сам послал за ним. Видишь ли, Марта, я больше не могу… Я боролся с собой, начиная с осени, пока не понял… Я плохо сплю, а когда лежишь ночью без сна… Каждую ночь я думал: «Завтра поговорю с ней об этом». Но когда ты приходила ко мне и я видел, какая ты уставшая, замученная, издерганная, я уже не мог говорить. «Ведь ей и так сейчас достается», — думал я. А иногда меня одолевали сомнения, и я говорил себе: «Дружище, это у тебя все со страху. Просто лежишь тут и придумываешь всякое во время бессонницы». Это все не так просто, Марта. Когда я был сильным и здоровым, все мои мысли вращались вокруг моей предпринимательской деятельности, так сказать, нивы, на которой я трудился. Но когда окажешься в таком положении, как я теперь, то сразу прозреваешь и начинаешь понимать, что у человека есть бессмертная душа!
Да, Марта, жизнь человека, несомненно, отличается от жизни всех прочих живых существ на земле. Подумай, я знаю, что умру, и сознательно ожидаю этого уже в течение нескольких месяцев и размышляю о тех, кто останется после меня… Давай не будем обманывать друг друга, Марта, будто еще есть надежда. Так будет лучше, правда?"
Я опустилась на колени у его кровати и зарыдала. Отто взял мою руку и на мгновение прижал к своей бедной больной груди.
«Тебе, вероятно, это трудно понять, но для меня… — слезы душили его. Наконец он хрипло прошептал: — Должен же быть кто-то, кто сильнее людей».
Кажется, мое молчание было невыносимым, и чтобы утешить его, я прошептала:
«Ах, Отто, я и сама так же думаю».
Тогда он дотронулся рукой до моей щеки, заглянул мне в глаза и улыбнулся.
В тот день я пробыла у него долго-долго. А когда уходила, уже совсем стемнело. По счастью, у меня оказались попутчики до трамвая, какой-то господин с дамой, а то ведь в сумерках дорога от санатория ужасно неприятная.