— Чем же ты лечишься, Савельич? Стрептомицином или, может, из Москвы что выписываешь? — с напускной серьезностью осведомился Алексей.
— Вон он чем лечится, вся деревня знает, — зло сказала хозяйка, ткнув пальцем на бутылки.
— Ты сроду такая, Танька, хоть и били тебя, и уму-разуму учили достаточно. Брякаешь невесть что, а посторонний человек за правду может принять.
— Правда и есть. Ползимы на печке валялся да на водку у своей Палаши клянчил — вот и вся твоя хворь.
— Вот же чесотка, не дай бог, — рассмеялся Никифор. — В самую маковку угораздила, да только все равно мимо. Я ежели и выпью, так на свои трудовые, вон Алексей знает. Сколько я ему за это время делов переделал — не сосчитать. И зачем ты, Алексей, ее с печки стащил — не понимаю. Ее дело там прогреваться, а нам с другом-товарищем чокнуться. Правильно я говорю?
— Необходимо правильно, Никифор Савельич. Ты у нас — голова, таких поискать. Пелагея Васильевна должна бы гордиться таким заслуженным мужем, а она тебя притесняет. А ведь вполне вероятная вещь, что ты мог бы на купеческой дочке жениться, с ней, известно, совсем другая бы жизнь была. Как по-твоему?
— Это ты верно сказал, что я заслуженный, — скромно согласился Никифор. — По моим трудовым и прочим заслугам мне давно бы надо орден дать. Ты налей-ка по второй, а то что-то не прожгло…
Старик заинтересовал Володю. Он видел, что Осипов нарочно вызывает Никифора на разговор, чтобы позабавить гостя, но старик, выпив второй стаканчик, усердно закусывал хлебом и солеными огурцами, звучно жевал, поблескивая из-под белесых бровей веселыми ясными глазами.
Трудно сказать, сколько ему было лет. Может быть, пятьдесят, а может, и далеко за семьдесят. Когда он снял шапку, обнаружилось, что лишь над висками у него топорщились два белых жиденьких пучка волос, а череп светился младенчески-розовой кожей; некрепкой и тоже розовой шее почти не заметно морщин, зато около задорно поблескивающих глаз их было великое множество. Аккуратно завитые кончики сивых усов едва прикрывали язвительно-горькую, видать, давно прижившуюся усмешку.
— На Пелагею ты не греши, она баба верная, — запихивая в рот хлеб и ломтик огурца, вновь заговорил Никифор. — Одного со мной роду-племени, такая же сирота была. А женить меня, действительно, пробовали на другой, да ничего из этого не вышло…
— Не понравилась, что ли? — спросил Алексей.
— Не в том дело, даже совсем наоборот… Служил я в ту пору у волостного старшины Федора Коловейдина. За харчи да за одежонку в поле работал, кучером был, детишек нянчил. Подрос, и вот Коловейдин задумал меня женить. Своенравый был, пьянчуга отчаянный, да и чего ему было не пить, ежели в каждой избе подают. Боялись его, как огня… Вызывает раз, спрашивает: «Хочешь, Никишка, жениться?» — «Неохота, говорю, ростом не вышел, да и годков маловато». — «В самый раз, говорит, а невесту я уже подобрал…» Ну пришла блажь, а спорить с ним и не пробуй. Дал мне красную рубаху, поясок шелковый, новые валенки, поехали. Я за кучера, сижу, как замороженный, а хозяин веселится, руки потирает. Приезжаем в Синегорье, правим прямо во двор к Егору Петельникову, а тот уж нас ждет, с подносом Коловейдина встречает. В избе народу полно — жениха пришли смотреть. Я и глаз не знаю куда девать, и удрать невозможно — хозяин в спину подталкивает. Посадил на лавку, сам к столу, наливают по второй, а я сижу ни жив ни мертв и не замечаю, что у меня ноги до полу не достают… Понятно, люди хихикают: вот так женишок… Хозяин углядел, шепчет мне: «Сядь на самый край, а ноги повытяни в голенищах, чтоб валенки на полу стояли». Ладно, вытянул, а тут и невеста вышла. Я вполглаза глянул на нее, только хотел потверже на лавке утвердиться, как хлоп на пол, а дальше уж и не помню, как все было. Очутился на улице без шапки, сориентировался малость да такого дал стрекача, что и валенки не по росту не помешали…
— Так и расстроилась свадьба? — смеясь, спросил захмелевший Володя.
— Ясное дело, — весело подтвердил Никифор. — Потом Коловейдин еще раза три возил меня по невестам, так, ради смеха, а женился я уж после службы, по своей воле. Свадьбишка куцая получилась, да с солдата какой спрос?
— Ты уж расскажи заодно, как Ефрема уморил, — не без ехидства попросила Татьяна с печки, куда она успела снова забраться.
— А тебе его жалко? — тем же тоном сказал Никифор. — Ну, ясное дело, жалко, ты ведь у него не один год батрачила. Вот и глупая, потому как доживи Ефрем до коллективизации, все равно его, вражину, в Соловки пришлось бы упрятать. Но ты, Владимир, не думай, будто я его уморил, он сам уморился. Приехал я в ту пору на станцию, то ли за гвоздями, то ли за другой какой рухлядью — не помню. Ну, справил свои делишки, собираюсь обратно, вдруг, откуда ни возьмись, — Ефрем. А он, оказывается, в гости к зятю ездил, никак в самую Вятку, а теперь домой прется. Вижу, навеселе человек, да оно и понятно: на дворе стужа лютая, дорога не близкая, подзаправиться не лишне. Я бы и сам выпил, да не на что было. Я-то в старой шинелишке, еще с фронта привез, а Ефрем в меховой шубе. Подвези, просит. Ладно, говорю, а сам смекаю: Ефрем же богатый, может, и меня догадается угостить. Где там! Доезжаем до Мякинной слободы, он и говорит: погоди минутку, я тут к куму загляну, дело есть. Известно, у него везде дела, он и к зятю, наверно, насчет товара ездил… Ну, жду, прыгаю возле саней, а уж ночь наступила. Проклинаю себя, что с таким зловредным человеком связался, а совесть все-таки не позволила его бросить…
Гляжу, выводят моего Ефрема под руки, а он «Златые горы» орет. Ах, ты, сволочь, думаю… Ладно, взвалили Ефрема в сани, кумовья мне шумят: дескать, ты аккуратней вези, не выпал бы ненароком. Это, выходит, я опять за кучера, как в царские времена. Ну, черта с два! Однако поехали. Спервоначалу Ефрем песни пел, потом, чую, притих. Шуба на нем, конечно, добрая, но он ее распахнул, лихость свою показывает. Этак через час Ефрем как-то нехорошо хрипеть начал, однако не похоже, чтоб со сна. Неладно, думаю, что-то с мужиком. Тем более, что голова в сене, а все остальное снаружи… Въезжаем в Синегорье, у меня там знакомый фельдшер жил — я к нему. До этого сто раз у него бывал, а тут никак дом не найду. С перепугу, наверно… Плюнул на все и давай дальше ехать. Приезжаю прямо к Ефремихе, она в чем была выскочила, кинулась к Ефрему, а он уж готов, спекся. С вина, значит, сгорел…
— И дыму не было? — усмехнулся Алексей.
— Как же, не без этого, — беспечно ответил Никифор. — По волостям и следствиям таскали, а я-то тут причем? Кабы я с Ефремом пил или торговал, тогда другое дело, а так с какого пятерика я отвечать стал бы? Отступились. Верно, кумовья Ефремовы ловчились подкараулить меня на узкой дорожке, только ни хрена у них не вышло. А в тридцатом году я же их и раскулачивал. С тех пор и пошла моя жизнь на повышение. Ты не гляди, Владимир, что я два класса кончил, мы все тогда не шибко были грамотные, когда колхоз на ноги ставили. Зато линию свою крепко держали. Тогда я в большом почете был, не то, что теперь…
— Да вроде и теперь тебя никто не обижает, Никифор Савельич, — по-видимому, с искренним уважением сказал Осипов, подливая старику в стакан. — Сам же говоришь — Логинов с тобой часто советуется.
— Это, конечно, так, — вздохнул Никифор, любовно косясь на стакан, однако воздерживаясь брать его. — А только все равно полного удовлетворения мне нету, Алеша. Вот хворь немного одолею, пойду к Логинову постоянную должность просить. Я же и руководить могу, характеру у меня хватит. Тут дело такое развернулось, колхоз опять в гору пошел, сев на носу, а я вроде в стороне…
В голосе старика Володе послышалась неподдельная грусть. Хотя и трудно было представить Никифора на руководящем посту, Володя почему-то сочувствовал ему, даже готов был поверить, что старик справится с любой должностью. Между тем Алексей Осипов уже наморщил лоб, размышляя, затем солидно заговорил:
— Слушай, Никифор Савельич, ты же, говорят, когда-то на маслозаводе заворачивал, должен знать все эти тонкости — становись туда для контроля. А то жалобы кругом, будто жирность там занижают. Может, и мы виноваты, я же, сам понимаешь, за всем углядеть не могу, а молоковозчик и вовсе неопытный, не разбирается в ихних пробирках.