Женщина сидела в читальном зале, за столом. Посетителей, к счастью, не было.
Я сдержанно поздоровался, она приветливо ответила.
И я невозвратно понял, что ошибся, всего вернее — я понял, что не помню мать, в памяти лишь какой-то общий образ, плывущий, улыбающийся. И я понял, что сбило меня с толку, — у этой женщины прическа в стиле «ретро», конец тридцатых годов, коротко стриженные светлые волосы с лихой какой-то скобкой. У мамы, на единственной сохранившейся у меня фотографии точно такая же прическа.
— Вы хотите что-нибудь почитать? — очень любезно спросила женщина.
— Вообще-то я пришел узнать, как здоровье вашей соседки.
Тут она уже внимательно посмотрела на меня.
— Это вы приезжали к нам?
Я кивнул. А сердце колотилось в ожидании унижения, и я лихорадочно соображал, как мне выкрутиться из этого глупейшего положения. Повернуться и уйти? А чего ты, придурок, приходил сюда? Узнать о состоянии здоровья пациентки? Так зайди к ней домой и узнай. Правда, была еще домашняя заготовка — «Игра в бисер» Гессе.
— Ну а почитать вы что хотите? — повторила она, видимо, и в мыслях не допуская, что я пришел узнать о здоровье ее соседки: таких врачей нынче нет, уж это она понимала.
— Мне показалось, что вы похожи на мою мать, — неожиданно выпалил я. И ведь не хотел говорить — вырвалось против воли — дичь, невозможный бред.
Ну, сейчас она выдаст — а и справедливо, — если ты бредишь, то делай это хотя бы без свидетелей.
Она повела плечами — не без презрения, надо сказать. Ну, сейчас выдаст, замер я в ожидании.
И выдала, а как же:
— Я какой-то дешевый фильм видела, так там герой, знакомясь с женщинами, уверял, что они похожи на его мать. И они, такие простушки, верили и с ходу влюблялись в него.
— Я понимаю, человек создает мифы. И прежде всего мифы о себе самом, — сухо сказал я и почувствовал, какой у меня противный голос, скрипучий и въедливый. — Я, конечно же, не исключение. По одному из мифов как-то не допускал мысли, что произвожу впечатление провинциального пошляка.
— Простите меня! — о, как же вспыхнула она.
Видно, поняла, что если допустить — если только допустить, — что я был серьезен, то хорошо же она выглядела в глазах этого пожилого, в сущности, и не без странностей дядьки.
— Ну, прошу вас, простите меня, Всеволод Сергеевич.
И она улыбнулась, так прося прощения.
То была нежная улыбка: сперва чуть вздрагивающая, словно человек на что-то обижен, а затем после как бы легкого взмаха души, открытая, ясная, так что даже глаза женщины увлажнились.
И сердце мое поплыло от этой улыбки, и мгновенно вспыхнувшая ненависть так же мгновенно и погасла, и мне стало вдруг легко и спокойно (о, понимаю, ожидание унижения и реализация этого унижения и сразу ясная улыбка — такие контрасты не могут не вызвать перепады настроения), и мне было все равно о чем с ней говорить, только бы задержаться здесь хоть на малое время. Я спросил первое, что пришло в голову:
— Откуда вам известно мое имя?
— Соседка узнала у знакомой медсестры.
— Мужчина средних лет и малость потертый?
— Нет, был вежлив, называл по имени-отчеству и не торопился.
— То есть природный говорун?
— Однако сестра вас опознала. Соседка хотела написать благодарность.
— Но лучшие порывы пресекаются на корню?
— Оставила до следующего раза.
— Буду знать, к чему стремиться.
Какое-то удивительное и, конечно же, странное состояние легкости было, какое устанавливается лишь между близкими друзьями, — когда нет озабоченности взглядом на себя со стороны, когда отступает скованность, напротив того, есть уверенность, а что ни говори, все будет впопад — случайное, конечно же, совпадение настроений — вот я ожидал худшего, но все позади, она ненароком обидела малознакомого дядьку, но он не рассердился — вот от чего была легкость. Вроде того, что бы ты ни сказал собеседнику, все ему, как ни удивительно, будет интересно.
Болтали о всякой чепухе, не разговор, в сущности, а шелестенье слов, который потом никак не вспомнишь.
Тут повалил густыми хлопьями снег, и это был повод весело поахать:
— Возврат зимы!
— А думал, все — конец.
— Да, надоела зима.
— Не правда ли, содержательный мы ведем разговор?
— Да, Всеволод Сергеевич, очень глубокий разговор.
— Вы знаете мое имя, а я ваше нет.
— Это просто — Наталья Алексеевна.
— Я так и знал, — тут непонятный взрыв моего восторга. — Установившийся стереотип. Если светлые волосы, если нежная улыбка и если не злодейка…
— Не стерва, вы хотите сказать?
— Да, именно так и хочу сказать, — тут общий смех, даже и непонятно, почему смех, — так непременно должна быть Натальей.
Да, я нес всякую бодягу, но во мне вовремя проснулся некий сторож, подсказавший, что судьбу испытывать не стоит и усквозить надо сейчас, покуда вам легко и весело. Может прийти читатель, болтовня пресечется, возникнет неловкость, и в памяти этой женщины останется именно неловкость, а не легкий треп с маленько придурковатым доктором.
И я, продолжая что-то лепетать, резво вскочил.
— Я, надо сказать, нафарширован цитатами. Я, собственно, своих слов и не говорю. Вот Зощенко в этом случае сказал бы, что было смертельно удивительно, если б мы больше не увиделись.
Отвага? Да. Наглость? Тоже да. Ну чем не пожилой Сердечкин? Она смотрела на меня удивленно — конечно, ошарашена моей наглостью. Однако молчала, чем и поощрила фонтан моего красноречия. Да, а глаза у нее блестели. Причем это был не блеск, который бывает у человека с неисправной щитовидной железой — там это сухой блеск, у Натальи же Алексеевны глаза светились влажным мягким блеском, какой бывает, когда одному человеку не противно видеть другого человека.
— Я не рискнул бы приходить сюда вновь, — несло меня, — не может дважды повезти так, чтоб не было читателей. И я бы предложил съездить в другой, более замечательный город, — (о, забыл я в этот момент посмотреть на себя со стороны — молодая красивая женщина, лет пятнадцать между нами разницы, откуда-то взялась отвага встречу назначать — дичь какая-то, бред), — где довольно много культурных учреждений. Эрмитаж, к примеру… — (тут пауза, выжидание). — Или Русский? — (снова пауза, перед человеком не стоит вопрос да или нет, ему нужно выбрать между этими да).
— Тогда Эрмитаж.
— А время?
Она сказала, когда у нее выходной.
— Удача! — с восторгом (чуть, несомненно, преувеличенным) сказал я. — У нас совпадают выходные. Так на платформе? Десять пятьдесят?
— Да.
И я усквозил, а на улице сел на подоконник библиотеки и перевел дыхание: только сейчас почувствовал, как нервничал все это время. Постепенно напряжение прошло, и я почувствовал совершенно неожиданные и непонятные мне умиление и жалость.
3
Вообще-то на работу я хожу с охотой. Особенно когда полностью отойду от предыдущего дежурства. Но даже если не полностью восстановился, то и тогда нет омерзения — работа она и есть работа, люди ведь болеют. А вот раздражение имеет место, причем не на работу, а на людей, которые за нее отвечают.
Это они мне платят такую денежку, что я вынужден работать десять суток в месяц. У меня по кругу получается почти триста рублей — полторы ставки, плюс разные стажные, да ночные, да первая категория — двести восемьдесят — триста.
Вот если бы они мне платили такие деньги не за полторы ставки, а за одну, то есть не за десять дежурств, а за семь, это было бы вовсе справедливо. Но сейчас я восстановился, выспался, был бодр и потому благодушен. И на оплату своей работы смотрел как на данность, неизбежность вроде смены времен года.
Выпавший вчера снег растаял, под ногами чавкало, но и это не раздражало меня. И было во мне веселое любопытство — первое дежурство при новом начальнике, вот как поведет себя Алферов? Скажет тронную речь? Будет поучать?
А ничего подобного. Он стремительно вошел в комнату, бодрый, подобранный, сказал общее «здравствуйте» и с ходу начал пятиминутку.