Изменить стиль страницы

— Так и улетел? — спросил я.

— Да. Так и улетел.

— Ловко! — восхитился я, не понимая, зачем он мне все это рассказывает. — А как же веревки привязали? Все видели?

— Незаметно. Вдруг учитель поднялся и полетел. Конечно, при этом дрыгал ногами и руками. Это было и смешно и неожиданно. Я сам все впервые увидел уже на сцене — дал им самостоятельность. Дети от восторга попадали на пол.

— А вы?

— Я усидел.

— Ловко придумано.

— Да, ловко. Вот потому я вас и пригласил. Все придумал ваш Павлик. Он же играл учителя.

Тут я вспомнил предпраздничную суету Павлика — и как он вечерами кривлялся перед зеркалом, и как он изводил Надину помаду, и как он сажей наводил тени под глазами, а я ругал его, что испортит кожу. Помню и его восторг после выступления. Я спросил — ну как. Нормально — важно, но и с нарочитой скромностью ответил он. В подробности своего успеха не вдавался.

Все это хорошо, но я хотел бы понять, для чего меня вызвали в школу.

— И тут случилась неожиданность, — смущенно сказал Борис Григорьевич (ему явно было неловко разговаривать со мной, и он в смущении поигрывал пальцами, сводил ладони, потягивал пальцы, пощелкивая ими — пальцы были очень красивые, длинные и нервные). — Дети пришли домой и обо всем восторженно рассказали родителям. И дедушке одной нашей девочки не понравилось все это, и он написал директору школы: куда смотрит классный руководитель и родители мальчика, который все это придумал. Мыслимо ли учителя изображать каким-то бандитом и допустимо ли двенадцатилетним школьникам предоставлять самостоятельность. От горшка два вершка, а критикуют начальство. Что с ними будет, когда вырастут, ведь никого не станут уважать, — он все это говорил застенчиво и чуть насмешливо — дескать, мы-то с вами понимаем, что это вздор, но что же поделаешь.

— Мне кажется, это у них был такой ход — показать, что будет, если учитель и ученик поменяются местами.

— Да, конечно. Потому и было смешно. Но директору нужно отреагировать на письмо. Я ей все объяснил. Но у нее нет времени воспитывать дедушку нашей ученицы. Он же, судя по тону письма, если меры не будут приняты, станет жаловаться в роно.

— Что даже и странно. Я считал, что родители боятся конфликтовать с учителями, у которых учатся их дети.

— Это так. Но идеалы, на которых воспитывался в молодости, дороже. Словом, директор хочет ответить на жалобу, что со мной и с вами проведена воспитательная работа. Чтоб жалоба не покинула пределы школы. Вот и будем считать, что я с вами поговорил.

Да, ему было неловко и даже противно говорить все это. Я понимал также, что он не сразу согласился с указанием директора школы. Но что поделаешь, во всякой работе немало такого, что делаешь, если даже не согласен с этим.

И тут нечего высокомерничать — малый конформизм — это и не конформизм вовсе, но свидетельство бытового, практического ума. Я, к примеру, иной раз не везу больных в стационар, хотя понимаю, что надо бы везти. Знаю — совсем нет мест. Да, но я редко говорю, что нет мест, я внушаю, что больной нетранспортабелен и что его ни в коем случае нельзя трогать с места.

— Я вас понял. Вы провели со мной беседу, и я в очередной раз внушу Павлику, что учителей надо уважать — они дают детям свет знаний.

— Хорошо, — явно обрадовался Борис Григорьевич, видя, что я понял его именно так, как он хотел — не ерепенюсь, не становлюсь в позу и не защищаюсь.

— Вы простите меня, я хочу воспользоваться случаем и поговорить о Павлике, — сказал я. — Расскажите мне о нем.

— Ну, что я скажу? Хороший мальчик. Самостоятельный. Воспитанный. Хорошо учится. Силен в гуманитарных науках. Особенно в истории. Вы же сами знаете, что он развитее многих ребят класса — вы, видимо, много с ним занимаетесь.

— Он не высокомерный? Не фискал?

— Нет. Хороший мальчик. Некоторые учителя считают, что он излишне самостоятелен и может вступить с учителем в спор, но я не считаю это недостатком. Лексика его отличается от лексики сверстников — много книжных слов и взрослых выражений, отчего может сложиться впечатление, что мальчик несколько умничает.

— Это я виноват. Мы никогда на машину не говорили би-би, а на собаку гав-гав. Я всегда разговаривал с ним, как со взрослым человеком. Вы считаете, что надо усредняться?

— Нет, делать ничего не надо. Я же говорю, что вы с ним много занимаетесь, и это особенно заметно на фоне детей из неблагополучных семей. Пока ничего менять не надо.

— Спасибо.

— Вы, и правда, простите меня. Но и поймите правильно.

— Я все понимаю.

И мы расстались, как мне показалось, довольные друг другом.

Я не доказывал, что земля кругла; на такую ересь я бы не отважился, он не принимал позу всезнающего ментора.

У меня было безошибочное чувство, что мы могли бы понять друг друга и в вопросах, не относящихся к школе и к Павлику — так мне казалось. И это наполнило меня радостью: не так уж часто бывает ощущение, что вот с этим человеком без всяких принюхиваний вы могли бы понять друг друга.

Но когда я шел от Бориса Григорьевича школьными коридорами, то не было уже во мне сентиментальной слезинки и умиления от новой школы. Э-э, одно ушло, приходит что-то другое. С одними проблемами школа справилась, в других задыхается. Но тут уж я имею в виду не вину школы, но исключительно родительскую вину.

Ругаем школу, оно конечно, но я бы прежде ругал родителей. Классы переполнены, но они всегда, и в моем детстве, были переполнены. А вот такое количество неблагополучных семей — это уж явление новенькое.

В моем детстве мало у кого из мальчиков класса был жив отец — я считался редким счастливчиком. Но не было термина — неблагополучная семья. Какое к черту благополучие, когда отцы попросту полегли на войне. К возрасту Павлика я уже год жил без матери, так какое тут неблагополучие — это судьба-жестянка. А сейчас укатистое определение — неблагополучная семья.

Однажды был на вызове у директора школы. Пока ждали, что пройдет приступ печеночной колики, разговорились. «Что самое трудное в моей работе?» — спросил он. Я гадал: «Нет денег? нежелание детей учиться? раннее половое созревание?» Все не мог угадать. Наконец, сообразил — неблагополучные семьи. «Да, главная моя забота, — сказал он, — мне некуда девать детей, чьи родители лишены родительских прав. Нет мест в детских домах. Вернее, их мало — не успевают строить — никак не поспеть за прорвавшейся плотиной. Хоть и пьянчуги, но иной раз, смотришь, покормят ребенка, оденут. А с лишением прав и это с них снимается. А детей девать некуда. Двадцатый век, заметьте, вышел на финиш. И дети — их немало, поверьте — не кормлены, не мыты, раздетые. Днем мы еще покормим их в продленке, а вечером? Как и где они спят? Не знаете?» — «Нет, знаю, езжу на вызовы — вижу. Но мало кто знает из сытых наших современников. Что тут сделаешь? Я не знаю. Но напомню старую истину: если вы хотите что-нибудь сделать, делайте хоть что-нибудь».

Надя и Павлик пришли почти одновременно — в три часа. Нервничали, были нетерпеливы — все понятно, случилось что-то особенное, если родителей вызвали в школу.

Хладнокровно, без комментариев я рассказал о беседе с Борисом Григорьевичем, опустив, разумеется, комплиментарную часть.

— Я знала, так кончится! — горько сказала Надя. — Это твое воспитание, — уколола она меня. — Всегда говорила тебе: он — ребенок. Это только кажется, что он все понимает. Он совсем не то и не так понимает. И вот результат. Он самостоятелен! Да кто ты такой, чтоб критиковать учителей? Ты еще маленький мальчик. Самостоятельное мышление ему! Да он ноги не вытрет, если не прикрикнешь на него. Ты когда в последний раз чистил зубы?

Павлик растерялся: то ли от того, что ему вместо общего разговора предлагают какие-то конкретности, то ли от того, что эти конкретности очень уж невыносимы, то есть, и верно, давно не чистил зубы.

— Я ему не напомню перед сном, никогда не почистит. Не загоню его в постель, до двенадцати будет читать. Ты посуду за собой моешь?