Изменить стиль страницы

«Я не очень легко схожусь с людьми, но, однажды сблизившись с человеком, я считаю это за совершившийся факт: играть, как Гретхен, в „любит не любит“ можно только в начале, у вас же это все еще продолжается».

Ответ на вопрос, чем Гервег пленил Герцена, не может быть однозначным. Талантом? Не так уж он был велик. Биографией? Она неинтересна. Преданностью? Но капризные вспышки Гервега, его частые упреки и придирки к Герцену были скорее похожи не на преданность, а на зависть. Услуги по изданию? Не так уж они были значительны.

Но надо сказать при этом, что Герцен был очень общителен и вопреки тому, что он писал о себе в приведенном только что письме, не очень был строг и разборчив на знакомства, даже на быструю дружбу. У Гервега была репутация революционера, несмотря на слухи о его трусливом поведении в баденской экспедиции. О флирте Гервега с прусским королем Герцен просто не знал. Сыграли свою роль и рекомендательные письма к Герцену, данные Бакуниным и Огаревым, которые тоже знали Гервега поверхностно.

Наконец, немалая доля в дружбе Герцена и Гервега принадлежит добродушию Герцена. Притом Гервег пустил в ход все чары своего обаяния. Он льстил Герцену. А по утверждению Татьяны Пассек, «корчевской кузины» Герцена, он «был податлив на лесть». Гервег выполнял мелкие поручения Герцена. Он, можно сказать, вымогал эту дружбу.

Все же Герцену понадобилось не так уж много времени, чтобы раскусить, что представляет из себя его новый друг. Не раз он упрекает Гервега и устно, и в письмах в эгоизме, тщеславии, лживости, внутренней грубости при внешней ласковости. Но упрекал, как взрослый упрекает ребенка, — из воспитательных соображений, в надежде, что испорченный «ребенок» исправится.

Поначалу Герцен даже похваливал стихи Гервега. Правда, для этого он делал над собой некоторое усилие. Он чувствовал, что чего-то очень существенного в этой поэзии нет. Позже, когда Герцен окончательно понял, как ничтожен внутренний мир Гервега, ему стало понятно: в душе Гервега царил вакуум. В ней не клубился тот первозданный хаос, из которого рождаются миры.

Всю жизнь клеймивший мещанство, Герцен не заметил, что пригрел мещанина, который вполз в его семью.

Экзальтация

Кто мог пережить, тот должен иметь силу помнить.

Герцен

В Герцена влюблялись. Он был неотразимо обаятелен кипением ума, таланта, очаровательною легкостью обращения, силой характера. Его крупный выразительный рот, его проницательный, то веселый, то гневный взгляд блестящих глаз, магия его речи, искрящейся остроумием и глубокой мыслью, — все это так красиво, что не восхищаться им было невозможно. Да, в него влюблялись и, сказал бы автор, влюбляются и сейчас, когда его давно уже нет, но живы его книги, точный отпечаток его блестящей натуры.

Таня Астракова, та самая, которая, по меткому слову Герцена, питала к Натали «религиозную любовь» и ныне (впрочем, как всегда) решительно приняла ее сторону, писала в одном письме о Герцене:

«Сколько раз он оскорблял ее в жизни своею ветреностью! Сколько раз ей приходилось смотреть сквозь пальцы на его беспрестанные увлечения! Наташа… увлеклась мщением… Да, мщением!..»

Может быть, отчасти и мщение, но, по-видимому, не оно одно, а еще и некое стремление к равновесию в отношениях, к душевной компенсации, что ли, продиктовали Натали следующую запись в ее интимном дневнике:

«Теперь я не за многое поручусь в будущем, не поручусь за то, что это отношение останется цело, сколько бы ни пришлось ему выдержать толчков…»

Она разжигала в себе внезапно нахлынувшую неутолимую жажду переживаний и — всегда, в общем, жившую в ней — томительную тягу к счастью с тем, кто стал бы ее идеалом.

Но вот — «толчки»… Что она, собственно, хочет этим сказать, уединившись в спаленке и склонив гладко причесанную голову над раскрытой тетрадью. Возмещение обид? Возместить… месть… Натали подумала, что это сближение понятий, пожалуй, позабавило бы Александра. Ведь он так любит играть словами. Но ведь он же и есть обидчик. Тут не до слов…

В глазах Натали — слезы.

Но что же все-таки означает это неожиданное слово «толчки»?

Не раскрывается ли это в последующих строках, которые она неторопливо дописывает своим изящным почерком:

«…Могут быть увлечения, страсть, но наша любовь во всем останется невредима…» — строки, поражающие своим предвидением, той точностью, с какой Натали будет следовать неутоленной томительной жажде счастья.

Восторженность, экзальтация, перевозбужденность чувств бродят в Натали смолоду и ищут выхода. Иногда она обрушивала эту приподнятость на юную Наташу Тучкову:

«Встреча с тобой внесла столько прекрасного в мою душу, сделала меня настолько лучше… да, да, не смейся этому, я не в припадке делать комплименты, а если это и припадок, то он так долго продолжается, что я признаю его за нормальное состояние…»

Даже если бы Натали не призналась в этом сама, некоторые особенности ее поведения говорят о том, что размах ее экзальтации порой выходил за рамки нормального душевного состояния и приближался почти к безумию, например, когда она писала Гервегу в мистическом экстазе:

«Пусть когда-нибудь люди падут ниц, ослепленные нашей любовью, как воскресением Иисуса Христа!»

При этом она действительно не собиралась уходить от Герцена. Можно подумать, что ей хотелось длить это мучительно-сладостное состояние потаенной любви, это скольжение на грани между Герценом и Гервегом, между здравым смыслом и безумием. «Есть упоение в бою и битвы мрачной на краю». О том, что этот край окажется и краем ее недлинной жизни, она не могла знать. А если бы и знала, разве это могло бы остановить ее в этой ураганной ее экзальтации! На шестой день после родов — двадцать шестого ноября — Натали пишет Гервегу в потаенной записке — он тут же в доме, на третьем этаже, отведенном ему щедрым Герценом: «Ты заставил меня родиться вновь, и ты стал моей вселенной, я живу в тебе…»

Несомненно, Натали была в этот период на грани безумия, когда писала ему: «Подумаем о других, постараемся избавить их от страданий…» Другие — это, конечно, Герцен и Эмма.

И все же она не хотела уйти к Гервегу. Ее тешило состояние тайны, подземной любви, эта захватывающая дух эквилибристика на острие между двумя любимыми. Ей нужен был Парис и хоть самая маленькая Троянская война. Ей хотелось не только мучиться, но и мучить, ибо она воображала, что и Гервег мучается. Вот здесь она ошибалась. Он нисколько не мучился. Он только делал вид, что хочет, чтобы она ушла от Герцена к нему. Он отлично понимал, что она не уйдет, и это его устраивало.

Решив писать обо всем этом мучительном узле отношений, когда он уже остался позади, Герцен обмолвился: «…принимаюсь за рассказ из психической патологии». Он повторяет, повествуя о том же, этот почти медицинский термин в письме к Жюлю Мишле: «Это печальная патологическая история».

Признание некоторых искажений в душевном состоянии Натали пришло к Герцену слишком поздно. А ведь сигналы были давно. Еще в пору своей юношеской влюбленности в Натали Герцен подметил в ней эту склонность к исключительной перевозбужденности, тогда изливавшейся на него, и предостерег от нее:

— …ты слишком поэтично поняла мой характер. Сальный луч свечи, отраженный в бриллианте, — втолковывал он ей в пору своего жениховства.

В те дни Натали писала Герцену:

«…Наш дом воздушный, — чтобы все, к чему мы касаемся, не касалось земли, простор, эфир, музыка! А бедная Emilie шьет мне приданое, — это убийственно!..»

Через много лет Натали увидит парящего над землей ангелоподобного Гервега, сотканного из «эфира и музыки». А тут рядом на земле муж, заметно потолстевший, с лицом медного отлива, обрамленным лопатообразной бородой, посасывает бургундское, обсыпая сигарным пеплом жилетку, под которой округляется прозаическое брюшко (где уж тут «эфир и музыка»!) и «не по годам, а по часам, — пишет Натали все той же преданной подруге Тане Астраковой с плохо скрытой досадой, — делается домоседом и семейным человеком, так что уж я имею маленькую надежду привезти вам почтенного старца».