Изменить стиль страницы

Мога покачал головой: вот уж нет. И внезапно, словно разгадав улыбку лесничего, с любопытством спросил:

— Элеонора здесь была?

— Была, — ответил Штефан после минутного колебания. — Хотел разбудить вас, да она не позволила. Пусть спит, говорит, очень устал. Я не спорил. Женщинам в таких делах порой виднее. Как лесникам в дебрях.

— Жаль, надо было разбудить! — вздохнул Мога.

— Не было никакой возможности, Максим Дмитриевич. Встала в дверях и не пускала. Да не велела еще говорить вам, что приезжала. Но вы спросили, и мне теперь кажется, что во сне почувствовали ее приход.

— Может быть… Ибо мне приснилась мама, — с просветленным лицом молвил Максим. — Принесла мне белого хлеба, свежего, велела поесть вместе с Лионорой… Так и назвала ее Лионорой — мать… Странно, не так ли?

Несколько мгновений они провели молча, Максим — вернувшись в недавний сон, Штефан — размышляя о его словах. Затем лесничий принес холодные закуски, купленный в магазине хлеб, и у них состоялся полуночный ужин.

Незримая птица, шурша крыльями, пролетела над домом. Тихо шелестели вокруг деревья, баюкая свой сон. Снизу с шоссе донесся шум мотора, темную завесу ночи прорезала сверкающая полоса, отливающая живым серебром и приближавшаяся к кордону. И вдруг исчезла. Словно прекрасный сон, обрывающийся в самое волнующее мгновение. Такими показались вдруг Максиму и его отношения с Элеонорой.

Уходя, он посоветовал:

— Вам бы взять в помощники Антона Хэцашу. Работящего, честного человека. Под мою ответственность.

— Будто я его не знаю, Максим Дмитриевич! Но этого греха на душу не возьму. — Штефан прижал руки к груди, словно прося прощения. — Взять на работу его — с его-то слабым сердцем? Упадет еще где-нибудь в чаще да там и останется…

Мога посмотрел на него с тревогой:

— Неужто он так плох?

— Война покалечила, Максим Дмитриевич, война. Не видеть бы ее ни правнукам нашим, ни внукам правнуков!

В глубокой ночи голос лесничего прозвучал жестко, словно заповедь. Ему, подобно Хэцашу, тоже довелось испытать ужасы войны.

6

Аксентий Трестиоарэ не приехал в Селиште по той простой причине, что для него это не было совещанием, созванным по положенной форме, а по простому телефонному звонку, который, по его мнению, ни к чему не обязывал его. Тем более что встреча состоялась в саду близ Селиште, куда люди приезжали обычно для того, чтобы приятно провести время. А он, Аксентий Трестиоарэ, был очень занят, не мог оставить совхоз без хозяина. Это был один из тех руководителей, которые полагают, что в их отсутствие другие непременно станут отлынивать от дела и, даже работая, будут делать совсем не то, что нужно.

С утра до вечера Трестиоарэ носился по селу, по виноградникам, нигде особенно не задерживаясь, подгоняемый мыслью, что уж в соседней-то бригаде что-нибудь обязательно не в порядке и его присутствие там просто необходимо. Поэтому частенько беседовал с людьми или давал указания, не выходя из машины. Со временем люди привыкли к такому «руководству с колес», как говорили в Зоренах, слушали директора без возражений, а после его отъезда спокойно возвращались к своим делам.

Таким образом, полагая как обычно, что его ждут гораздо более важные проблемы, в действительности всегда решавшиеся без него, Трестиоарэ в тот вечер в Селиште не поехал. А под вечер встретился с Виктором Станчу, который по дороге домой остановился в Зоренах. Несколько дней назад Трестиоарэ «добыл» партию стеклянных труб для винзавода. Станчу об этом узнал и теперь хотел получить более точную информацию: где он их достал, сколько заплатил. Наступал сезон виноделия, и Станчу хотел обеспечить себя надежным резервом. «Я получил это в «Сельхозтехнике», — только и сказал ему Трестиоарэ.

Станчу не стал настаивать, зная, как он скуп на слова. Поговорили о том, о сем, и Станчу ввел его в курс всего, о чем говорилось в Селиште. И словно между прочим, как о чем-то разумеющемся, поведал, что он, Трестиоарэ, подвергся критике за то, что не восстановил пятьдесят пять вымерзших гектаров алеппо.

Назавтра около восьми утра, бросив на сей раз совхозные дела, Трестиоарэ предстал перед Максимом Могой и, едва поздоровавшись, сразу перешел в наступление.

— У меня нет времени на долгие споры, товарищ генеральный директор. Я очень занят. Но приехал к вам…

— Очень хорошо сделали, что приехали! Хотел уже послать вам особое приглашение. — Мога произнес это спокойным тоном, что несколько сбило Трестиоарэ с толку.

— Еще раз говорю — на споры у меня нет времени, — понизил он несколько тон, — хочу лишь спросить, по какому праву вы вмешиваетесь в давно решенные вопросы? В прошлый раз вам не пришлось по вкусу, как у нас ухаживают за виноградниками, теперь — что в них сажают. Прошу запомнить: Трестиоарэ никогда не делает, что взбредет ему в голову! В райкоме и в райисполкоме мне ясно сказали, что я могу вместо алеппо посадить другой сорт, и я посадил ркацители. Вот так! И я не позволял и никогда не позволю, чтобы кто-нибудь вмешивался в мои дела! — повысил он снова голос. — Я ведь тоже обучен грамоте, и тоже — дипломированный виноградарь. Так что говорю вам еще раз…

— Хорошо, понятно, — резко оборвал его Мога, и голос его прозвенел по всему кабинету, хотя он и не переходил на крик. — Так что не надо повторять. В будущем, надеюсь, у нас не будет больше таких неприятных инцидентов. Что касается критики, на это никому не требуется особого разрешения. — Мога помолчал, взглянув на собеседника приветливее. Вид Аксентия Трестиоарэ вовсе не соответствовал фамилии: это был толстяк лет сорока, с округлым, как полная луна, румяным лицом, всегда свежевыбритый, с маленькими глазками, глядевшими из-под кустистых бровей. Скорее каток, чем «трестиоарэ» — тростиночка. — Попрошу для начала понять две истины. Во-первых, все мы вместе образуем единую организацию, один организм, следовательно, никто из нас не вправе оставаться равнодушным к судьбе этого организма. Во-вторых, тот факт, что вы никогда не поступаете, как вам взбредет, по вашему выражению, в голову, но ждете, чтобы вам на каждом шагу подсказывали, что и каким образом следует делать, — это вовсе не заслуга, дорогой товарищ Трестиоарэ, а большой недостаток!

Аксентий Трестиоарэ открыл было рот, чтобы возразить, но ничто не шло на ум; он так и кипел от возмущения и обиды, и это душило его, слова застревали в глотке. И, поскольку дар речи Трестиоарэ утратил начисто, Максим Мога продолжал с той строгостью, с которой начал:

— На этом не буду вас задерживать. До свиданья.

Трестиоарэ протянул ему руку через стол, чтобы попрощаться, но тут же убрал ее, словно наткнулся на невидимую преграду.

Максим Мога притворился, что не заметил этого движения, предоставив зоренскому директору возможность быстро ретироваться. Когда же двери за ним закрылись, Мога вызвал Аделу и велел ей до девяти утра не пускать никого в его кабинет. Александр Кэлиману подсказал ему на днях мысль провести научную конференцию с участием кишиневских ученых, и он хотел набросать ее программу.

Томшу он еще вчера послал на виноградники, Ивэнуш готовил партийное собрание; предусматривалось выступление Серафима Сфынту по поводу осенних работ.

Но разговор с Трестиоарэ все не шел из головы: он чувствовал еще присутствие зоренского директора, и это смутно его беспокоило, отвлекало от работы. Надо было, возможно, на некоторое время уйти из кабинета. Либо иметь рядом преданного друга, такого, как Михаил Лянка. И вдруг на него навалилась тоска по Стэнкуце, по ее людям — как было бы теперь для него кстати хотя бы их простое присутствие!

Глава девятая

1

Тоска по оставленной им Стэнкуце преследовала Максима Могу несколько дней, шаг за шагом, не отступая ни на мгновение. Говорил ли он о чем-то с Андреем Ивэнушем или Ионом Пэтруцем, совещался ли с Козьмой Томшей или Анной Флорей, — мысли его были в Стэнкуце, в которой, как он однажды сказал в шутку, дважды пережил рождение: в первый раз — давным давно, когда появился на свет в тех местах живой комок с большими глазами и хриплым криком, а вторично — когда был избран председателем колхоза. Тоска по Стэнкуце, завладевшая им, была такой нестерпимой, что захотелось бросить все, сесть в машину и погнать свою «Волгу», словно метеор, к тому селению в Буджакской степи, с хатенками, протянувшимися от склона к склону, будто стая галок. Надо было съездить туда, поклониться могиле матери, принести ей розы — цветы, которые так нравились ей при жизни, которыми она украсила столько сотканных ею ковров. И исповедаться маме в том, что в его немалые уже годы полюбил женщину редкой душевной красоты, и он страшится ее потерять.