Они давно уже шли по Советской, и, как и раньше, по той ее стороне, которая по неизвестным никому причинам давным-давно была выбрана дедами и отцами для вечернего гуляния.

Против входа в городской сад, которому не раз присваивали почетные и громкие названия: то Парка имени двадцатилетия МЮД, то Парка имени товарища Мясникова — и который горожане все же упорно именовали просто горсадом, стоял двухэтажный дом, занятый милицией. Тюрьмы в городе не было, ее назначение выполнял низенький кирпичный флигель, примыкавший к зданию милиции. До войны здесь сидели, дожидаясь отправки в область, воры, спекулянты, кулаки, высылаемые из сел и деревень. При немцах — партизаны и подпольщики.

От дома милиции остались груды кирпича, но все же можно было отыскать место, где стоял каменный флигель, выходивший глухой стеной на Советскую.

— Возможно, и здесь… — повторила Вера, когда они о Мишей проходили мимо развалин, и голос ее дрогнул.

Минутку постояли и пошли дальше.

Конечно, все могло быть… Забили до смерти резиновыми палками… железными прутьями… сапогами… Расстреляли… А потом ночью вывезли куда-нибудь за город и зарыли в неглубокой яме.

— Ну, а ты? — снова спросила Вера. — Расскажи о себе.

— Закончил институт, — ответил Степанов, — воевал, как видишь… Ранили.

Сейчас, как и тогда Турину, Степанову было трудно рассказывать о себе: боялся каким-нибудь неосторожным, лишним словом дать Вере повод считать, что он бахвалится, что что-то там совершил необыкновенное.

Да всего и не расскажешь… Особенно о томительных днях в госпитале. Сводки с фронтов… Прогнозы, как могут развернуться события дальше… Неотвязные думы о матери и о ней, Вере… Трепетный страх, что вот он вспоминает их, а может, ни матери, ни Веры давно уже нет в живых…

— Я почему-то верила, что вернешься… Не женился?

— Что? — настороженно переспросил Степанов. «Конечно же, послышалось…»

— Говорю, не женился?

Внимательно взглянул на Веру, пытаясь понять: не шутит ли?

— Не женился, — ответил Степанов, все еще удивляясь нелепому вопросу и пытаясь привлечь Веру к себе.

— Не надо, Миша… — проговорила она, слабо отстраняясь.

— Ты что? — Степанов оглянулся: может, идет кто-нибудь? Но никого не было.

— Пойдем на почту, — что-то решив, сказала Вера. — Там будет удобнее… Да и холодно мне.

Почта была неподалеку. В жилом доме, где уже бывал Степанов, несколько большем, чем те, которые уцелели на окраине, разместились телеграф, телефон, почтовое отделение.

Но Вера все же лучше его знала расположение комнат. Взяв Степанова за руку, провела по совершенно темному коридору, толкнула дверь. В полукруглом вырезе в стене, в углу, был виден свет лампы. В комнате душно, от жарко натопленной печи пахло хорошо просушенной глиной, кирпичом…

На миг чья-то голова затмила свет в окошечке.

— Это я, — сказала Вера. — Здравствуй, Валя…

— Здравствуй… — ответил добрый, но усталый голос из закутка.

— Можно нам со Степановым поговорить у тебя?

— Пожалуйста… Старуха Волошина вернулась… Семьдесят лет, а дошла! — радуясь, сообщила Валя.

— Слава богу! — оживленно откликнулась Вера. — У кого же она?

— Бывшие соседи приютили. Все-таки хорошие у нас люди — самим негде повернуться, а нашли место и для старухи… — И предложила Вере со Степановым: — Вы можете на почте поговорить или, если хотите, у нас в дежурке…

Почтой Валя называла большую комнату, где днем производились почтовые операции и где в ожидании писем толпились женщины, дежуркой — небольшую, где отдыхали телеграфисты.

— Все равно… Пойдем в дежурку… — Вера подтолкнула Степанова к двери в тесовой перегородке.

Тот вошел в комнатку.

— Тут, надеюсь, спички зажигать можно? — спросил он.

— Конечно!

Степанов чиркнул спичкой. Стол, сбитый из досок, топчан, накрытый шинелью, табуретка. На стене — фотография солдата…

Степанов зажег лампу на столе. Вера молча сняла пальтишко, платок, села на топчан. Запахло дымом, копотью, которыми пропитывались все живущие в землянках и подвалах, и немного духами.

— Я сейчас как копченая колбаса, — сказала Вера, заметив, что Степанов потянул носом.

— Не только копченая колбаса, — сказал он и подумал: «Когда же это Вера успела надушиться «Сиренью» и как духи сохранились у нее?»

Сняв шинель, он сел рядом с Верой.

— Слушай, Миша, — начала она, словно готовя его к чему-то. — Как тебе сказать… Я ведь замужем за Николаем…

— Что?!

Ответила Вера или нет, он не знал — был оглушен. В тугую тишину, куда он так неожиданно провалился, вдруг прорвался громкий голос Вали:

— Помехи не у нас, не кричите!.. Райком? Сейчас… Сейчас, говорю!

Вслед за этим Степанов услышал и голос Веры:

— Не могла тебе сразу сказать… И потом — как-то дико было говорить на улице… Увидела тебя, услышала — и не могла. Я словно виновата перед тобой, Миша.

— Чем ты виновата? — сказал Степанов, удивляясь, что он еще способен говорить. — Чем ты виновата? Просто я самонадеянный восьмиклассник… Школьная любовь, разговоры, прогулки за цветочками… Прости, если можешь…

— За что же, Миша? — Голос Веры сорвался и словно улетел куда-то.

— Прости!.. — повторил он и стал одеваться.

Поднялась и Вера. Надела пальтишко, застегнула все четыре пуговицы: звякая пряжкой, туго подпоясалась ремнем. Надо было что-то сказать еще, но после этой фразы: «Я ведь замужем за Николаем» — оказалось, что говорить больше нечего.

Вера сунула руку в карман, другой толкнула дверь.

Боясь, что случайно коснется Веры, Степанов шел в некотором отдалении от нее. Так они прошли почту, совершенно темный коридор, забыв сказать Вале доброе слово.

Не подумали они и о том, как странно выглядело их появление: пришли, разделись, готовясь к большому и длинному разговору, посидели буквально минуту-другую и ушли…

На улице они шли тоже на расстоянии. Когда подходили к Советской, Вера кивнула в сторону уцелевшего квартала, где находился и райком:

— Тебе ведь сюда. Не провожай меня…

— Но ведь ночь, — попытался протестовать он. — Мало ли…

— Не надо…

Несколько минут еще можно было слышать, как трещали известка и щебень под ногами Веры, как что-то хрустнуло под сапогами Степанова; Вера шла по дороге, Степанов свернул в сторону на какое-то пепелище.

22

Как-то на фронте, на привале в лесу, Степанов достал зеркальце, повесил его на сучок ели, стал бриться. Вдруг что-то: вжик! — и в лицо брызнули острые крошки сухой коры.

Пуля… Прошла несколькими сантиметрами выше головы. Залетная, шальная пуля.

Человек замечает, что миновал смерть, только тогда, когда опасность выявлена, выражена в чем-то очевидном. Кто знает, сколько раз солдат рискует на передовой, сколько раз его могут убить и сколько раз он спасается?

А здесь вот — пуля в стволе небольшой ели. Сидел бы чуть повыше или стрельни тот чуть пониже — и нет тебя.

И еще случай.

Набились в землянку и жались поближе к печке. На улице — дождь не дождь, сырая мгла. Деревья, трава — все мокрое. Королев достал табак, свернул цигарку… На него набросились:

— Шел бы отсюда! И так дышать нечем!

— Не кури здесь!

Королев неохотно поднялся и вышел из землянки. Степанов — за ним. Спрашивается: зачем он тогда вышел? Курить — не курил… Поговорить? Может быть, поговорить с умным и добрым Королевым…

Тот закурил и спросил:

— Что, Степанов?

Встал рядом с Королевым, разговорившись, они не заметили, как отошли от землянки… Вдруг — бах! И нет землянки. Почти прямое попадание.

Но сколько Степанов ни вспоминал и ни говорил самому себе в печальное утешение: «Могло быть и хуже! Могло! Могло! Уже мог погибнуть и истлеть в земле», — легче не становилось.

Хотя он и сказал Вере, что считает себя самонадеянным восьмиклассником, хотя он и ужаснулся тогда своей, что ли, наивности или ребячливости, острая обида на Веру все росла и росла.