Изменить стиль страницы

Иван Архипович, сжав зубы, старался сосчитать деньги, прикидывал стоимость вещей. С лихорадочной быстротой он соображал, что можно было сделать, чтобы поймать маленького разбойника и предотвратить месть. Но уверенная наглость мальчишки разбивала все его планы. Притихшая улица за окном, мрачные силуэты кремлевских башен и стен, как темные призраки разбойной московской старины, страшили всеми ужасами бандитских ухваток. Закусив губы, чтобы не застонать от бессильного гнева, он решил подчиниться.

Коська напяливал на себя пиджак, болтавшийся на нем, как пальто, совал в карманы деньги, часы и воровато оглядывался кругом, выискивая что-нибудь еще из подходящих вещей.

— Довольно же! — крикнул Чугунов, — довольно, говорю!

Коська подумал, кивнул головой.

— Будет.

— А если ты, мальчишка, все это…

— Вру? — подхватил он спокойно, — не бойся, дяденька. Если я тебя обманул, так разбей мне башку камнем на этом же месте. Идет?

— Пойдем! — едва сдерживаясь толкнул его Чугунов, — я обойдусь и без камня с тобой!

— Ну и ладно! Прощайте, тетенька!

Наталья Егоровна, сжав до боли холодные руки, проводила их до дверей и только шепнула мужу:

— Вернись, с Алей… Или я не выживу!

Иван Архипович надвинул шапку и, не выпуская из рук плеча мальчишки, мрачно пошел вслед за ним.

Глава седьмая

Большая ошибка Петрока Малого. — Последняя ночь в башне. — Решительная схватка

Глухой гул уличного движения, просачивавшийся через каменные громады башенных стен, свидетельствовал, что день начался своих порядком и ничто не изменилось кругом. Сменявшие друг друга сторожа подтверждали маленькой заложнице справедливость ее выводов. Мальчишки были равнодушны ко всем ее страданиям и думали только о том, чтобы поскорее вырваться на солнце из мрачного подвала.

Аля уже не пыталась разжалобить их, соблазнить обещанием отцовской помощи. Ребята верили больше Коське, чем ей. Ее мучил голод, но она не просила ни о чем своих мучителей. Иногда, испуганная шорохом шнырявших в соломе крыс, она вскакивала и начинала кружиться по темному подвалу. Часто трогала она кирпичи и ощупывала стены, надеясь найти какую-нибудь таинственную лазейку.

Но сырые стены были гладки и прочны. Она пробовала дергать железные кольца и скрепы, попадавшиеся ей под руки, но они не открывали ей и намека на какой-то тайный ход. Славный строитель Китайгородской стены не позаботился об этом. Петроку Малому, оставившему нам в настоящем их виде башни и стены Китай-города, не пришло в голову прорубать выходы в подвалах бойниц для будущих обитателей стен и их невольных гостей. Терпкий камень пережил на четыре столетия своего строителя и мертвому итальянцу не было дела до сердившейся на его работу девчонки.

А она выстукивала кулачками стены, гневно отворачивалась от них и опять садилась на солому, прислушиваясь к шороху крыс и мышей.

Так прошел длинный день. Голод перестал чувствоваться с прежней остротой, но вместе с ним пропадала охота двигаться, говорить и думать.

Пленница затихла и присмирела. Ванюшка, сменивший очередного сторожа, заставил ее пить и есть. Он сунул ей в руки две воблы и каравай хлеба, поставил рядом консервную коробку с водой, сказал сухо:

— Жри.

Она повертела в руках хлеб и воблу. Ванюшка с презрением посмотрел на бессильные ее пальцы, не умевшие ободрать шкуру с рыбы. Выругавшись, он с быстротой необычайной ободрал их и отдал.

— Этого сделать не можешь! — добавил он с презрением и жалостью, — а тоже еще…

Аля молча сжевала все, что ей дали. Она боязливо взялась за консервную коробку, но жажда была слишком мучительна. Она вздохнула и выпила все.

— Еще, что ли? — буркнул Ванюшка, стоявший над ней.

— Будет.

— Ну и ладно. Захочешь — спросишь.

Утоленный голод вернул силы. С ними вместе вернулись тоска и отчаяние. Крысиная возня в соломе стихла к вечеру. Тишина мрачного подвала давила еще большей тоской. Если бы не постоянные свидетели, сторожившие ее, она выплакала бы тоску, уткнувшись в солому, вместо подушки. Но при ребятах она не смела ни плакать, ни жаловаться.

Она молчала весь день и тем же суровым молчанием встретила вечерний уличный гул и ночное затишье.

Ванюшка уступил место Пыляю. Аля плохо разглядела в темноте нового часового и даже не повернула к нему головы. Он ждал долго, потом, когда последняя щель была заложена кирпичом, пододвинулся к пленнице.

Она продолжала молчать. Он угрюмо сказал, наконец:

— Ну, а еще что там у вас?

— Где? — обернулась Аля, узнавая мальчишку.

— Там, где ты живешь.

— Мало ли что? Все есть.

Он вздохнул и, наклонив голову, попросил мягче:

— Ну, расскажи.

— Про что?

— Ну про все это, — замялся он, — что вы там еще делаете?

Веселая надежда взвилась в ней, как вихрь в выжженной бесплодной степи. Аля проворно ответила.

— Учимся мы, Пыляй, чтобы все знать, все понимать, все уметь. Показывают нам все: как электричество делается, отчего машины двигаются, почему аэропланы летят, а не падают… Вот у нас школа сегодня должна была в сад идти, где всякие звери есть! И львы, и тигры, и слон. А птиц сколько! Если бы ты меня выпустил вчера, и я бы пошла, Пыляй!

Он ничего не ответил, но через минуту спросил угрюмо и глядя в сторону:

— Это что ж. Меня все равно там не примут.

— Где не примут, Пыляй?

— Вот там, где вы живете.

Аля задумалась, потом покачала головой.

— Примут, Пыляй. Если бы я отцу сказала, что ты учиться хочешь…

— Зубы у меня болят часто, — вставил он.

— А зубы вылечат. Тебя бы устроил отец в школу. Он все сделает, если я попрошу.

Пыляй перебил ее:

— Мне бы сапожником быть выучиться…

Она взглянула на него с недоумением. Он пояснил коротко:

— У них денег много!

Аля пожала плечиками:

— Ты всем сделаешься, чем захочешь. Она помолчала и добавила неуверенно:

— Разве у сапожников много денег?

— Так и тащат ему. Я за одним глядел. Окошко у него над землей, и мне все видно было.

— Делайся сапожником, Пыляй, — согласилась она. — Это все равно. Чем хочешь, тем и будешь. Только тут не оставайся.

— Мне скушно тут! — прошептал он со вздохом. — Я бы не знай что… Да вот видишь…

И опять с новой надеждой и страстной силой, задыхаясь от волнения, бросилась к нему девочка:

— Беги отсюда, Пыляй! Давай вместе убежим, ты у нас в доме спрячешься и тебя не найдет никто! Я дворнику скажу, он этого длинного вашего Коську на порог не пустит. Ты знаешь, какой отец у меня? Он одной рукой пять пудов поднять может. Разве тебе хорошо тут?

— В Ташкенте, сказывали, сожгли нас сколько? А как холодно, туда ехать придется.

— Ну, уйдем, Пыляй, уйдем вместе!

Он отвернулся к окну, струившему тонкие, как нитки, лучи света. Аля посмотрела на них и вспомнила дом: так же просачивались в занавеску струйки уличного фонаря, когда в сумерках, нахлобучив на уши слуховые трубки радиоаппарата, слушала она музыку, пение и живые слова. И страшно ей стало за Пыляя, всю жизнь проводившего, как подвальная крыса, на гнилой соломе, в каменной сырости, и духоте. Она всплеснула руками и крикнула:

— Ну, один уйди, Пыляй, только не живи тут. Не надо меня пускать. А только когда я выйду, с отцом сюда вернусь и тебя мы возьмем. Хочешь?

Он стоял перед ней, широко расставив ноги и упрямо, как рассерженный бычок, качал головой.

В нем происходила борьба. С привычкой человека, обманываемого каждым днем своей жизни, он оценивал и то и другое.

Величины были слишком неравные. Сзади него мерещилась подвальная жизнь; ночи на соломе и камне или в мусорном ящике, дни в голоде, брани, драке и скуке; а все будущее — в темноте, постоянном бегстве и опасности. Его не пленял кокаин, не веселила водка и он мог предпочесть хорошую сказку о другой жизни жратве до отвратительной тяжести в желудке.

Эта жизнь, как таинственная машина, сплетенная из стекол, книжек, зубных щеток, желтеньких башмачков и множества подобных вещей, выделывала таких вот людей, как эта девчонка.