Изменить стиль страницы

Мамон проводил девку масляным взором и, на время забыв о старухе, у которой только что выпытывал о беглом люде, приступил с расспросами к бортнику:

— У тебя, ведь, старик, не было девахи. Где раздобыл, кто такая? Из каких земель заявилась?

— Сироту пожалел. Без отца, без матери, — уклончиво отвечал Матвей.

— Да ты толком сказывай.

— А чего толком сказывать. Мало ли горя повсюду? Скиталась по Руси с отцом, матерью. Доброго боярина да десятину землицы хлебородной старики искали. Да где уж там… Так по весне и примерли с голоду да мору, а девка одинешенька осталась. Нашлись добрые люди и ко мне привели. Нам со старухой подспорье нужно, немощь берет.

— Кто господин ее был?

— Сказывала, ярославского дворянина. Поместье его обнищало, запустело. Мужиков и холопов на волю господин отпустил. Вот и скитались. А эту Василисой кличут.

— Поди, беглянку укрываешь, старик? — недоверчиво проворчал пятидесятник.

— Упаси бог, Мамон Ерофеич. Сиротку пригрел.

— Так ли твой дед речет, девонька? — выкрикнул Мамон.

Василиса вышла из горенки в червленом убрусе, слегка поклонилась пятидесятнику.

— Доподлинно так, батюшка.

Покуда Мамон вел разговоры с бортником, Матрена занялась бродягой: поила медовым отваром, целебной настойкой из диких лесных и болотных трав, тихо бормотала заклинания.

— А ну, погодь, старуха. Мужику не тем силы крепить надо. На-ко, родимый, для сугреву, — вмешался Матвей и, приподняв бродягу, подал ему полный ковш бражного меду.

Пахом трясущимися руками принял посудину и долго пил, обливая рыжую бороду теплой тягучей медовухой. Пришел в себя, свесил с лавки ноги, окинул мутным взглядом избу, людей и хрипло выдавил:

— Топерь хоть бы корочку, Христа ради. В брюхе урчит, отощал, хрещеные.

— Поешь, поешь, батюшка. Эк тебя скрючило, лица нет, — тормошилась Матрена, подвигая бродяге краюху хлеба и горшок щей.

Пахом ел жадно, торопливо. Восковое лицо его, иссеченное шрамами, заметно ожило, заиграло слабым румянцем. Закончив трапезу, бродяга облизал широкую деревянную ложку, щепотью сгреб крошки со стола, бросил в рот, перекрестился, поднялся на ноги, ступил на середину избы, земно поклонился.

— Вовек не забуду, православные. От смерти отвели.

— Ну что ты, что ты, осподь с тобой. Чать не в церкви поклоны бить. Приляг на лавку да вздремни, всю хворь и снимет, — проговорил Матвей.

Все это время Мамон почему-то молчал и пристально вглядывался в новопришельца, морщил лоб, скреб пятерней бороду, силясь что-то припомнить. Наконец он подошел к лавке, на которой растянулся бродяга, и спросил:

— Далеко ли путь держишь, борода?

Пахом, услышав голос Мамона, приподнял голову и вдруг весь внутренне содрогнулся, широко раскрыв глаза на дружинника. Однако тотчас смежил веки и молвил спокойно:

— Путь мой был долгий, а сказывать мочи нет. Прости, человече, сосну я.

Мамон осерчал было и хотел прикрикнуть на пришельца, но тут вступился за незнакомца Матвей:

— Слабый он еще, Мамон Ерофеич. Лихоманка его скрутила. Велик ли с хворого спрос.

Мамон что-то буркнул и вышел из избы во двор. За ним подались и холопы — сытые, разомлевшие.

В горнице бортник отругал Матрену:

— Языком чесать горазда, старая. Ни беглые, ни разбойные люди здесь не хаживают.

— Так вот и я енто же, батюшка, — отвечала старуха. Матвей глянул на бродягу. Тот лежал с закрытыми глазами, весь взмокший, с прилипшими ко лбу кольцами волос.

— Енто отварец мой пользительный наружу выходит. К утру полегчает, а там баньку истоплю, березовым духом окину — тогда совсем на ноги встанет, ворковала старуха.

— В избу вошел Тимоха.

— Дай бадейки коней напоить, отец, да укажи, где водицы брать.

Бортник взял бадью и подвел холопа к черному приземистому срубу, стоявшему неподалеку от избы.

— Вот здесь возле баньки родничок. Вода в нем дюже холодная, коней не застудите.

— Ничего, отец. Кони господские, справные, выдюжат, — рассмеялся Тимоха.

Пятидесятник, широко раскинув ноги, восседал на крыльце, прикидывал, думал про себя: «Что-то недобрая здесь заимка. Старик, поди, хитрит, петляет. Красна девка откуда-то заявилась да еще бродягу с собой привела. Ох, неспроста все это, чую. Проверить старика надо. Нагряну на днях еще раз со всею дружиной. Бортнику и мужику пытку учиню, а коли чего недоброе замечу — веревками обоих повяжу, да в железа, а девку себе приберу. Ох и ядреная…» Дружинник даже зачмокал губами, представив упругое девичье тело. Он запыхтел, широко раздувая ноздри горбатого носа, поднялся с крыльца и шагнул в избу.

Василиса сидела в горенке грустная, в смутной тревоге, уронив голову на ладони.

Мамон подошел к ней, положил свои тяжелые руки на плечи и притянул к себе.

Василиса вспыхнула вся, отпрянула от Мамона, прижавшись к простенку.

— А ты меня не пугайся, девонька. Поди, скушно тебе в лесной келье. Поедем со мной в село. Девок-подружек к тебе приведу. Хороводами, качелями побалуешься. Заживешь вольготно да весело.

— Не хочу я к тебе идти. Хорошо мне в лесу. Тишина здесь да покой. Приютили меня люди добрые, ничем не обижают, — заявила Василиса.

— Обитель сия для бродяг да отшельников, а не для пригожих девок… Ну, гляди, милая, потом другое скажешь, — недовольно вымолвил пятидесятник.

— Любо ей у нас, батюшка. А уж такая толковая да рукодельница. Не нарадуемся на нее со стариком. Уж не трогай зореньку нашу, кормилец, просяще проронила старуха.

Мамон повернулся к Матрене, окинул ее хмурым досадным взглядом и только теперь вспомнил о своем деле.

— Так примечала ли здесь беглых мужиков, бабка?

— Так енто я и говорю, — потупившись зачала вновь старух; а. — По ягоды, грибы, травы да коренья много хожу по лесу, но ни беглых, ни разбойных людей не примечала.

Пятидесятник махнул рукой, сплюнул и вышел к холопам.

— Поехали в село, скоро вечереть зачнет. Прощай, старик. Не забудь меду князю прибавить.

Матвей не отозвался. Мамон тронул коня и всю дорогу молчал. Перед его глазами стояла то синеокая Василиса, то косматый тощий бродяга с почему-то знакомым хрипловатым голосом и огненно-рыжей бородой.

Глава 6

КАЗАЧИЙ СКАЗ

Брызжет ранняя утренняя заря сквозь сонные зеленые вершины, утопая в стелющемся по падям легком белесом тумане.

Тихо в лесу, благодатно. Дремлет бор, низко опустив свои изумрудные обвисшие лапы над мягким седоватым мхом. От ветвей стоит на поляне густой хвойно-медовый дух.

Но вот трещит валежник. Качнулись, задрожали широкие пахучие ветви ели. Поднялся на задние лапы дюжий темно-бурый медведь, высунув из чащобы широкую морду.

Зверь глядит на поляну, на усыпанные по ней колоды-дуплянки. Крутит мохнатой мордой, принюхивается и тихо урчит, обхватив передними лапами ель.

Тихо в избушке. Спит старый бортник. Медведь вылезает из чащи, косясь взглядом на лесную рубленую постройку, крадется к дуплянкам.

Вот уже близко. Эге, сколько тут колод! Есть чем поживиться. Сейчас он уронит наземь чурбак, запустит в дупло свою лапу — в густую медовую гущу и примется за самое любимое лакомство.

Невтерпеж косолапому. Два прыжка — и он на пчельнике, над которым мирно, не зная беды, роятся полусонные пчелы. Зверь склоняется над колодой, но тотчас испуганно поворачивает морду в сторону избушки.

Из-под воротни с яростным лаем выскочила большая, похожая на волка, матерая собака.

Экая напасть! Зверь сердито рявкнул, шерсть на его загривке поднялась дыбом и зашевелилась.

Из избы показался бортник в одном исподнем и с самопалом в руках. Завидел зверя, закричал, затряс седой бородой:

— Я те, проказник! У-ух!

Медведь неистово заревел и задал стрекача, проворно шмыгнув в заросли бора.

Матвей еще долго слушал его обидно-раскатистый рев и тихо ворчал, посмеиваясь:

— Чужой забрел, бедолага. Свои-то знают, не лезут. А этот, видно, издалека бредет, не чует, что у меня собака. Ишь как деру дал…