— Енто можно. Телеса у тя добрые, хе-хе! — посмеиваясь, проговорил питух и потянул девку в темные сени.
Иванка только головой покачал: на селе такого сраму средь бела дня не увидишь.
Вошли в кабак. Здесь полумрак. По темным бревенчатым стенам чадят факелы в железных поставцах.
Шумно, людно. За длинными дощатыми столами, забыв про нужду и горе, бражники пропивали скудные гроши. В правом углу, прямо на земляном полу, привалившись спиной к винной бочке, играл на гуслях седобородый слепой сказитель. Болотников подсел к гусляру, прислушался к его песне.
Пока Афоня Шмоток ходил к целовальнику за квасом, Болотников внимательно слушал сказителя. Песня гусляра его тронула. Вновь вспомнилась заимка в густом бору, лесное озеро и Василиса — добрая, грустная и вместе с тем озорная да ласковая.
— Задушевно песню складываешь, дед. Играй еще.
Старец приглушил струны, поднял лицо на страдника.
— Немощен стал, молодший. Ослаб голосом. Хворь одолела, — тихо отозвался сказитель.
Болотников принес от целовальника чарку вина, протянул гусляру.
— Выпей, отец. Подкрепись.
— Благодарствую, чадо. Зелено винцо приемлю.
Старец отложил гусли, принял чарку.
— Сыграй, дед, богатырскую, о молодцах добрых, — придвинувшись к бахарю, попросил Иванка.
Сказитель долго молчал, тихо перебирал старческими, дрожащими пальцами струны, а затем молвил:
— Слушайте, ребятушки, о временах седых и давно минувших.
Запел гусляр вначале неторопливо и тихо, а затем на диво страдникам его голос обрел силу и стал таким звучным, что даже кабацкие питухи примолкли.
Иванка поднялся с лавки, подошел к сказителю, обнял за плечи. Любил он песню, особенно раздольную да богатырскую.
— Знатно складываешь, дед. Как звать?
— Устином нарекли.
— А отчина где?
Гусляр повернулся к Болотникову, улыбнулся, и все старческое лицо его как-то сразу посветлело, разгладились глубокие морщины.
— Вся Русь моя отчина, молодец. Калика я перехожий. Вот здесь на Москве чуток отдохну и дальше с мальчонкой-поводырем побреду.
— Что на Руси слышно, отец?
Сказатель устало вытянул ноги в дырявых лаптях, протяжно вздохнул и надолго замолчал, опустив бороду! Иванке показалось, что дед, утомившись после долгой песни, уснул, но вот бахарь шевельнулся, нащупал рукой суковатый посох и молвил тихо:
— Не ведаю, кто ты, но чую — человек праведный, потому и обскажу все без утайки… Исходил я матушку Русь, всюду бывал. Видел и злое и доброе. И дам тебе совет. Держись простолюдина. Он тебя и на ночлег пустит, и обогреет, и горбушкой хлеба поделится. А вот боярина, купца да приказного люда стороной обходи. Корыстолюбцы, мздоимцы! Черви могильные. Сосут они кровушку народную, но грядет и их час.
— Ой ли, дед? — недоверчиво покачал головой Афоня Шмоток, выступив в разговор.
— Грядет, ребятушки, — упрямо качнул бородой сказитель. — В деревнях и селах мужики пахотные на бояр шибко разгневаны. Задавили их оброками да боярщиной, неправдами боярскими. И на посадах народ ропщет. Быть на Руси смуте. Вот тогда и полетят боярские головушки.
В кабак вошли земские ярыжки. Пытливо глянули по лицам бражников и побрели меж столов к стойке. А в темном углу, не замечая государевых людей, пьяно закричал сухощавый, со щербатым лицом посадский в долгополой чуйке[101].
101
Чуйка — суконный кафтан.