Я ничего не отвечал на ползучую клевету, но Икрамов умел отбрить очень ловко; его остроумные ответы повторялись потом по всем закоулкам. Работники автобазы относились к нему все с большим дружелюбием и доверием.
Сколь ни увертлив был Галалы, но его прищуренные бегающие как ртуть глаза все чаще выдавали тайные мысли, пока язык источал мед. Мы с ним держались очень вежливо, хотя отлично понимали, что у каждого за душой. Иногда он говорил с такой откровенностью, что я начинал ему верить.
Вскоре после истории с анонимным письмом, когда он отрицал, что я сдал в кассу деньги, Галалы подстерег меня на автобусной остановке, мы вместе проехали половину дороги, и он уговорил сойти по пути.
Углубившись в пустой переулок, он остановился под фонарем и с дрожью в голосе, поклявшись здоровьем своих детей, стал уверять в своей полной непричастности к анонимке. Как великую тайну поведал, что ему удалось приметить почтовый штемпель на конверте.
— Письмо из твоего района. Ищи врага среди односельчан.
Я довольно равнодушно отозвался:
— Знаю, это написал сын нашей соседки, мой бывший одноклассник. Не то чтобы он очень дурной человек, а так, балаболка.
Моя осведомленность разочаровала Галалы, но он не упал духом и не упустил нить разговора:
— Был я сегодня в бане. Совершил омовение. Все-таки мы мусульмане! И Коран с собою взял. Вот он, в нагрудном кармане. Кладу на него руку и говорю тебе чистую правду: когда меня спросили об этих деньгах, я растерялся. Думал, обвинят, что взял у тебя взятку. Потому и отрицал, что видел эти распроклятые три сотенные. С перепугу сказал, клянусь могилой матери! Нехорошо поступил, не по-мужски, уж прости…
Говоря это, Галалы совал руку в один карман, шарил в другом, и все это корчась и извиваясь, будто ему за пазуху сыпанули горячей золы. Наконец достал небольшой сверток в газетной бумаге и нерешительно протянул мне. Я подумал, что это Коран и таким странным образом, передавая книгу мне, он символически снимает с души тяжесть…
— В аллаха веруешь? — спросил Галалы скороговоркой.
— Человеку надо прежде всего верить в себя.
— Ну, как знаешь, — он беспомощно покачал головой. — Только пообещай, что будешь молчать о нашем разговоре. Обещаешь? Все равно ведь никто не поверил, что ты возил камень для школы ради наживы. Так какой резон мне теперь идти и каяться? Что подумают обо мне родные дети? Пожалей их, Замин. Возьми свои триста рублей, и забудем про все.
Я решительно отвел его руку:
— Деньги не мои. Они предназначались государству. Вот и сдайте их в кассу нашей конторы.
Круто повернувшись, я зашагал прочь и, лишь заворачивая за угол, бросил взгляд через плечо. Галалы все еще стоял под фонарем, и укороченная тень от его щуплой фигуры шевелилась на мостовой, как маленький распластанный человечек.
Разыскав автобусную остановку, я с удивлением заметил на противоположной стороне улицы знакомую фигуру. Медведь-Гуси! Да не один, а в сопровождении своей прежней ватаги. Их тени уличные фонари вытянули, увеличив до гигантских размеров, и они издали напоминали «тени от казанов» — так в селении при похоронах выставляются за порог большие и малые горшки. Ватага все теснее обступала Гуси, а он что-то горячо доказывал, размахивая руками.
Интересно, почему они очутились здесь? Случайно? Очень сомнительно. А что, если по сговору с Галалы? Может быть, старый хорек ожидал, что я его ударю в пустынном переулке, и запасся свидетелями?
Первым моим желанием было подкрасться к блатной ватаге по темной стороне улицы и сказать внезапно: «Хотите выяснить со мною отношения? Валяйте». Но благоразумие взяло верх. Кому доказывать храбрость? Они не постыдятся накинуться на одного всей гоп-компанией.
Нет уж, хватит быть доверчивым лопухом. Если в следующий раз Галалы снова затянет жалобную песню о своих детях, я скажу, что им лучше расти без такого папаши. Иначе липкий след, как от ядовитого слизняка, будет тянуться еще полвека. Привычка заглатывать неправедный кусок въедлива; детей надо смолоду приучать честно зарабатывать хлеб, а не перенимать жульнические повадки отца. Я кипел гневом и не мог думать иначе…
Сохбатзаде понурившись сидел в кабинете один возле газовой печки. Было слышно легкое шипение горелки.
Волнение мое внезапно улеглось. Начальник поднял голову.
— Опять у нас Боздаг, — проронил он с тяжелым вздохом.
Я почти обрадовался: значит, никаких новых неприятностей не ожидалось! Бодро отозвался:
— Отправимся в том же составе. Бригадой. Дело привычное.
Начальник повеселел; должно быть, он не ожидал быстрого согласия на трудный рейс. Последнее время, учуяв его слабость, приспешники Галалы и ватага Медведя держали себя все более нагло. Не было дня, чтобы диспетчер не докладывал от отказавшихся под разными предлогами от невыгодных поездок. Он пробовал вызывать их поодиночке, усовещевать. Никакого впечатления!
А стоило повысить голос, как водитель с кривой ухмылкой лез в карман: «Прошу подписать заявление. Увольняюсь».
Обеспокоенный Галалы пытался восстановить престиж начальника. Однако шоферская вольница вырвалась уже из узды. Он сам допустил просчет, обругав за глаза начальника «тряпкой». Потеряв терпение, Галалы кричал, что, будь он на месте Сохбатзаде, засадил бы парочку крикунов в кутузку за оскорбление личности, а уж в трудовую книжку влепил такое пятно, что всей жизнью его не отмыть. Открытые угрозы только больше отдаляли от него недавних подпевал. Галалы старался вышагивать тощими ногами как можно величественнее, независимо размахивал руками, но каждое его появление встречалось теперь почти открытой издевкой. Он стал мишенью для далеко не безобидных стрел.
Дошло до того, что «ватага» Медведя несла караул перед кабинетом начальника, готовая в любой момент прийти на помощь. Гуси сам частенько околачивался в «предбаннике».
Икрамов решил, что пора нанести удар и по «группе охраны». Он составил поименный список праздношатающихся, вынес его на обсуждение месткома и официально предложил начальнику издать приказ об удержании из зарплаты суммы ущерба, нанесенного прогулами. «Ватага» сразу раскололась, каждый стал доказывать с жаром, что от рейсов их отстранил сам Галалы. И как ни вертелся хитроумный хорь, ему пришлось-таки взять вину на себя, по возможности обелив патрона.
Вся эта смехотворная история с «личной гвардией» заставила Сохбатзаде очнуться окончательно. Он впервые за долгое время поднял голову, обвел членов месткома испытующим взглядом, пригладил седой пробор, поправил галстук и вдруг рубанул ладонью наотмашь, будто топором отсекая от себя нечто невидимое.
— Давай руку! — сказал он мне.
С недоумением и некоторой заминкой я исполнил требуемое. Он крепко пожал ее.
— Я и раньше думал, что ты настоящий мужчина, а теперь уверился окончательно: не пропадешь и не отступишь! Будем отныне заодно.
Не могу сказать, что странное братание меня обрадовало. Лесть в глаза всегда вызывает настороженность. Однако, выйдя за порог, я ощутил прилив сил. Утро начиналось прекрасно! Может быть, теперь в самом деле все пойдет по-иному?
В глубине души сомнение точило меня по-прежнему: к чему, собственно, относилась похвала Сохбатзаде? К моему трудовому усердию, к гражданской принципиальности? Или он усмотрел во мне подходящего человека, которого надеялся приблизить. С тех пор как существует род людской, главные битвы разыгрывались внутри человека. Ристалищем становилась его совесть. Если удавалось победить темные инстинкты, переступить через эгоизм и властолюбие — такой боец выходил с честью из незримого поединка с самим собою и мог рассчитывать на победу во многих областях жизни. Однако выявить внутренние силы можно лишь в том случае, если в них возникает нужда. Вот что меня радовало больше всего: я был нужен общему делу и своим товарищам!
Мир казался мне в то утро обновленным. Едва выглянувшее из-за серого холма солнце косым лучом удлинило тени, и хилые деревца, которым не давали подняться в полный рост то зимний ветер хазри, то летняя обжигающая моряна, не могли набраться живительных соков в земле, пропитанной нефтью, — даже эти заморыши казались сейчас стройными ветвистыми деревьями.