Изменить стиль страницы

Тягостно вспоминать мучения тех дней! Иногда мне думалось, что единственный выход — это навсегда покинуть родные места. Оказавшись слабым перед лицом обстоятельств, смогу ли я наставлять других?

После бессонной ночи, разбитый и измочаленный, я провел весь день на работе, а вечером все-таки отправился в родное селение.

…Когда я вошел в дом Селима, мы не узнали друг друга. Вокруг стола собрались в кружок старики, внимая чей-то медленной, негромкой речи. Седой человек протянул мне руку. Что-то дрогнуло у меня в сердце.

— Дядя Селим?..

Он секунду вглядывался в мои черты, словно не веря:

— Замин?! — И, не выпуская моей руки, пробормотал: — Не дождалась моя старушка… не успел я…

— Горе постигло нас обоих, — отозвался я. — Не сберегли мы своих матерей.

— Все годы разлуки меня утешало, что рядом с матерью почтенная Зохра. А вот и она покинула землю…

Чем больше я смотрел на него, тем больше находил перемен. Только выбритый подбородок с ямкой посередине оставался прежним. Глаза же словно вылиняли, а главное, потеряли былую пронзительность. Взгляд блуждал, словно опасаясь останавливаться подолгу на одном и том же предмете. Сколько раз я видел его во сне гневным, скачущим за мною с занесенной нагайкой! Чувства раздваивались: я всегда любил дядю Селима, но ведь он отнял у меня Халлы! Теперь я понимал, что гораздо справедливее обвинять самого себя. Я ведь ему не обмолвился тогда ни словом. Да и Халлы призналась мужу лишь в брачную ночь. Мы с нею оба оказались слишком покорными вековым обычаям.

— Гости простят нас, — сказал Селим, — если мы с Замином пойдем на кладбище?

Должно быть, он давно порывался туда. Мензер, которая сидела неподвижно возле самых дверей, неожиданно подала голос:

— Тетушка Гюльгяз подождет до утра. Мертвые терпеливы.

Селим обхватил лицо руками.

— Горе мне! Терпел бедствия, надеялся… все лишь для того, чтобы поклониться ее надгробью?!

Однако он больше не порывался на кладбище. Эта черта тоже появилась на чужбине: подчиняться чужой воле. У неправого в душе червоточина, и, как бы он ни хорохорился, наступает момент, когда она подтолкнет к пропасти. Каждому приходящему Селим вновь и подробно рассказывал свою историю, начиная с фашистского плена и доводя ее до последних лет. Я попал к середине рассказа.

Уже после меня в дом ввалился Гашим, сильно навеселе. Он даже забыл разуться у порога. (Селим этого не заметил, отвыкнув от наших обычаев.) Гашим давно болтался в селении без всякого дела. Он переменил множество занятий, но любил бахвалиться, что он-де «нефтяной дед», первооткрыватель послевоенных месторождений. Хотя его роль в нефтеразведочной партии была более чем скромной, мне-то было это известно. Последнее время он вовсю пользовался нашим землячеством, клянча что-нибудь по районным организациям и превратившись понемногу из моего соседа чуть ли не в кровного родича. А кому помешает приветить родню первого секретаря? Боюсь, что у Латифзаде существовала целая картотека теплых местечек, на которые метили мои оборотистые односельчане. И чему он, кстати, не препятствовал, думая, очевидно, тем самым обеспечить наше мирное «сосуществование»? Он первым настаивал на солидных капиталовложениях в благоустройство моего родного села, объясняя это значением археологических раскопок на Каракопеке, туристическими маршрутами к нему.

— Небось не узнал родные места, дядюшка? — развязно спросил Гашим. — Многое изменилось с тех пор, как ты улепетнул?

Селим сдержанно отозвался:

— Все изменилось. Один Каракопек остался прежним. Не будь его, не нашел бы свое селение. Что ни дом, то белокаменный дворец. В старину не у каждого бека были такие усадьбы. Нет слов, сооружатели у вас старательны и умелы.

Он не забыл родного языка, но многих новых слов, вошедших в обиход уже после войны, не знал, поэтому слово «строитель» произносил: на старинный лад: сооружатель.

— Говорят, у вас в Америке есть небоскребы по сто этажей? Это правда? — Гашим продолжал назойливо козырять широким кругозором.

Глядя в сторону, Селим тихо произнес:

— Такие дома существуют. Я поднимался на крышу небоскреба: посмотришь вниз — и все сливается, люди кажутся ничтожнее муравья. А с Каракопека виден даже Араз! Когда на иранской стороне пастухи разжигают костры, они светят как малые звездочки. Родина не принижает человека, она возвышает его.

О чем бы ни заходил разговор, мысли Селима возвращались к одному и тому же: к годам, потерянным на чужбине. Хотя тотчас он оговаривался, что в конце концов прижился там. Что есть у него теперь собственный домик и недорогой автомобиль, так что с женой и сыном они ездят иногда в Нью-Йорк.

Время шло к полуночи, в тишине пропели первые петухи. Селим встрепенулся:

— Вот чего мне всегда не хватало: петушиного крика! С детства помню петуха моей матери. С гребешка у него словно капала кровь — такой был алый. А хвост ярче радуги!

Один из стариков сердобольно произнес:

— Смири сердце, брат. Над твоими сверстниками давно лес вырос. Благодари аллаха, что жив вернулся.

Селим покачал головой:

— Я не вернулся. Я все еще там, в сорок первом. А что сталось со мною после — другая жизнь другого человека.

Гашим подмигнул ему:

— Ты уж не позорь нас за рубежом, дядя. Какие здесь недостатки, не рассказывай. Все-таки вырос на нашем хлебе…

Селим тактично перевел разговор на другое:

— Когда Советы запустили первый спутник, выходцев из России наперебой зазывали в гости. Даже на улицах останавливали: как же это вы оказались вдруг впереди всех?

Чем больше я всматривался в дядю Селима, тем горше понимал, что мое прежнее преклонение перед этим человеком исчезло безвозвратно. Суетливость и покладистость унижали его, иногда он выглядел просто жалким. В собственном доме Селим представлялся чужеродным телом. А когда принимался расписывать блага иноземного житья-бытья, меня так и подмывало сбить его каким-нибудь едким вопросом. Интересно, вырвется ли у него тогда вопль из глубины души: «Набродился я по чужим землям, хочу умереть на родине!» Или промолчит, затаится?

На следующий день я повез Селима на раскопки. Стариной он не очень заинтересовался. Бросил мимоходом:

— Холм так и останется разрытым? Жаль. Хотя, конечно, можно возвести стеклянный купол и пускать туристов. При умелой рекламе быстро окупится.

— Нельзя во всем искать барыш. Каракопек бесценен. Он — наша история. Америку населяют пришлые люди, без предков, их корни в других местах…

— Что ты знаешь об американцах? — поморщился Селим. — У них много хорошего. И прошлое они тоже чтят…

23

То и дело моросил осенний бесконечный дождь. Отошли полевые работы, на виноградниках заканчивалась обрезка лозы. Каждое утро я с надеждой поглядывал в окно: первым погожим днем предполагалось отпраздновать День урожая. Хор при Доме учителя усиленно репетировал новую программу.

Латифзаде не сразу смирился с тем, что Дом учителя — «центр по обмену опытом» — превращался, по его выражению, в «зал развлечений». Самодеятельность казалась ему пустяковым занятием. Но, как всегда в последнее время, он остался со своим мнением в одиночестве.

Праздник проходил на стадионе «Джовган», который молодежь возвела собственными силами. Пожаловали гости из соседних районов, им отвели специальные места на трибунах.

Шествие открыла шеренга Героев труда с красными лентами через плечо. Они сделали круг по полю стадиона, и девушки поднесли им цветы. Затем все пошло по сценарию: семеро сыновей-богатырей вывели белого коня. В седле его возвышалась Мать. Богатыри поклялись «святым материнским молоком» хранить Родину…

Вечером над городом взлетели разноцветные ракеты. Я предложил смотреть фейерверк с вершины холма. Внизу раскинулся ночной город, его огни отражались в дрожащем зеркале Дашгынчая. Мы стояли втроем: Мензер, Селим и я.

Между двумя вспышками, когда тьма особенно сгустилась, я ощутил на плече руку Селима. Прошелестел глубокий вздох.