Наши глаза опять встретились. Халлы поспешно сказала:
— Пойдем, я покажу, в чем заключается моя работа. Я ведь обещала.
— Напрасно ты пошла сюда. Наверно, всяких балбесов хватает…
— Неужто ревнуешь?
Мы почувствовали, что снова близки к ссоре, и замолчали.
— Ты понравился моей подруге, — сказала через минуту Халлы.
— Что же, значит, мои дела еще не так плохи!
— Да нет, совсем не в этом смысле. Она за кавалерами не бегает, любого отошьет. Остра на язык, парни ее просто боятся.
— Наверно, и ты костишь всех подряд?
— Какое мне дело до других?
— И до меня, видимо, тоже? Нашла работу, а не посоветовалась.
— Идем, идем, покажу, чем я занимаюсь.
Мы поднялись на ту самую веранду, которая совсем недавно милостиво укрывала нас от града. Халлы первой прошла в боковую комнатушку, уставленную корытами и ведрами. На треножнике над тлеющими в очаге углями возвышался котел. Воздух был душный, полный испарений. Маленькое оконце плотно затворено. Пахло мыльной кислятиной.
— Зачем ты привела меня сюда? — Я проворно зажал нос.
— Это и есть мое рабочее место.
Халлы сбросила шаль, повесила ее в углу на протянутой веревке, засучила рукава и большой палкой принялась помешивать в булькающем котле. Над замоченным бельем поднялось облако едкого пара, которое обожгло мне лицо.
Щеки Халлы в спертом воздухе прачечной покрылись сероватым налетом, но потом заалели, разгорелись темным нездоровым румянцем.
— Уйдем отсюда. Пожалуйста, — я с беспокойством схватил ее за руку. — Ведь здесь стирают.
— Я сюда пришла работать.
— Вот оно что… так это и есть твоя дополнительная служба?
— А ты вообразил, что у меня отдельный кабинет?
— Да уж, представь, вообразил… У всех в техникуме такая практика?
— Вовсе нет. Я одна подрабатываю, помогаю двум детдомовским прачкам по очереди. Выходит, как бы вторая стипендия.
— К чему тебе столько денег? Бросай все немедленно! Уйдем отсюда.
Халлы покачала головой. Ее маленький круглый подбородок выставился вперед с каменным упорством. Нижняя губа дрожала. Что-то в ее внезапно изменившемся облике отдаленно и неумолимо напоминало старческую беспомощность, грядущее старушечье упрямство. Страх и отчаяние охватили меня. Как остановить милую, юную Халлы, которая словно сама гонится за собственной дряхлостью, тщится побыстрее приблизить себя к ней?.. Всё это напоминало мне дурной сон, кошмарное видение, когда спящий попадает в середину стаи диких зверей с их оскаленными пастями. И я закричал, как вопят во сне:
— Халлы!
Стекло в мутном оконце, заклеенное по трещине газетным обрывком, жалобно звякнуло. Халлы, перепуганная моим страстным взрывом, обеими руками ухватилась за ворот: не то чтобы раскрыть его пошире, не то чтобы просто встряхнуть меня.
— Да буду я твоей жертвой, Замин! — торопливо проговорила она. — Сделаю все, как ты скажешь. Только успокойся. Мы уйдем, уйдем…
Но я уже опомнился. Как же я перепугал ее, бедняжку, если она, моя твердая в решениях Халлы, готова была отступиться от своего добровольного выбора и отречься от того, что она посчитала нужным и необходимым! В раскаянии я крепко сжал ее руки в своих. Ладошка оцарапала мою ладонь чем-то твердым. Мозоли?! Я поднес руку к самым глазам.
Халлы улыбалась мне сквозь слезы.
— Нам очень нужны сейчас эти деньги. Ты о многом не догадываешься, Замин. Отец предпочтет уморить меня голодом, лишь бы согнуть волю. Он постоянно твердит: «Не будет послушания, не будет у тебя и отца!» А я не могу покориться: он меня как кусок мяса хочет швырнуть в пасть собаке! Пугает, что не даст приданого, как будто без его ковра, без горшков и котлов я вовсе ничего не стою. Будто я что-то бесчестное сделала и мне надлежит с виноватостью опускать пониже голову. Но я хочу жить своей любовью — и больше ничем. В ней для меня заключен целый мир. Ни в чем другом я не найду счастья. Лучше уж тогда умереть!
Теперь ее голос звенел и рвался криком в спертом влажном воздухе прачечной.
— Тихо, Халлы-джан[3], — бормотал я. — Успокойся, родная. Вот уж не ждал от тебя таких жалоб. Вспомни, меня подбадриваешь, а тут расплакалась как маленькая. Обожди, скоро я закончу курсы, стану работать, все понемногу наладится.
Она прервала меня с неостывшей запальчивостью:
— Но я отсюда не уйду! Так и знай.
— И не надо. Поступай, как считаешь правильным. Больше прекословить не стану. Другие ведь работают? И мы сможем.
Ответом была благодарная улыбка.
С тех пор ежедневно в детдомовскую прачечную мы приходили вместе. Разводили огонь под котлом, отжимали и развешивали бесконечные полотнища простыней.
Но вот странность. Я никогда больше не прикасался к Халлы, не брал ее за руку, не ласкал твердых ладошек. Откровенный разговор о нашей любви тоже не возобновлялся. Теперь нам обоим казалось невероятным, что мы были безрассудно смелы еще так недавно. Будто грозовая туча с обнаженным клинком-молнией начисто развеяла былую храбрость. Теперь нас одолевала постоянная застенчивость. Мы даже мало говорили между собой.
Я без устали таскал полными ведрами воду из ближайшего арыка, наполнял котел, рубил дрова, разжигал очаг. Потом вываливал груду кипящего белья в тазы, заливал чистой водой. Халлы стирала, низко склонившись над корытом, старательно полоскала в холодной воде, и мы вывешивали кипы тяжелого мокрого белья на просушку во дворе, вдоль забора.
Проходило два-три часа, а мы обменивались всего лишь несколькими короткими словами.
— Налей еще воды, Замин.
— Вынимать белье? Не трудись, Халлы, сам развешу.
— Нехорошо, если тебя приметят во дворе, Замин.
— Тогда сменю тебя у корыта. Стирать — хитрость небольшая, Халлы!
— С непривычки сотрешь кожу на ладонях; как завтра руль будешь держать, Замин?
Затаенная нежность выражалась, может быть, лишь в том, как часто мы называли друг друга по имени.
Груды белья понемногу таяли, но теплое целомудренное чувство расцветало в сердцах и увеличивалось день ото дня.
Две другие прачки работали в утренние часы, мы с ними не сталкивались. Взяв ключ в условленном месте, отпирали дверь и не мешкая принимались за дело. Однажды Халлы раскрыла свою ученическую тетрадь, достала между листами что-то вроде конверта и переложила в карман моего висящего на гвоздике пиджака. Она не переставая говорила о постороннем, явно пытаясь отвлечь меня.
— Знаешь, учительница сегодня при всех похвалила меня. Потом позвала к себе директорша, расспросила об отметках и даже похвасталась завучу, что вот, мол, к Мензер повадились родственники из деревни, но одного она так отчитала, что больше не появляется. То-то я дрожала! Вдруг вздумает спросить в упор: видела ли я с тех пор тебя? Не люблю врать.
Я потянулся к карману и вынул сложенный пополам листок. Внутри лежало несколько не очень крупных денежных купюр.
— Что это? — озадаченно спросил я.
— Половина зарплаты. Твоя доля.
— Что?! Да я больше сюда ни ногой, если ты так!
Она вскинулась с вызовом и лукавой насмешкой:
— Не знаешь, какой предлог выискать, чтобы от работы отлынить? Обожди до моих летних каникул, распрощаешься навсегда с детдомовскими простынями. Нет, нет, Замин! Не обижай меня, не возвращай деньги! У нас все должно быть поровну.
— Но брать у женщины деньги?!
— Не хорохорься. Ради меня уступи хоть разок!
Халлы забавно сморщила нос, высунула кончик языка — так дразнилась еще в школе, — она знала, это всегда обезоруживало меня. Легонько щелкнув ее по носу, я проворчал, что незачем было попусту сердить человека. В то же время простая мысль, что наше уединение отнюдь не вечно, больно поразила меня. Душный воздух тесной прачечной стал в последнее время сладостен мне. Я и думать забыл, что после экзаменов в техникуме отец наверняка увезет Халлы с собою на дальние пастбища; мои курсы тоже завершатся — и на этом наша счастливая пора кончится. Может быть, навсегда.
3
Джан — ласковое обращение.