По настоянию Прохора Пятихатного Славка стал разыскивать мать. Но разыскать ее не удалось. Об отце Славка говорил неохотно. Но Прохору Пятихатному он однажды рассказал все, что сам знал об Александре Викторовиче Синельникове.

— Офицер... — раздумчиво протянул Прохор Пятихатный, впервые услыхав рассказ Славки про отца. — Если без вести где-то запропастился, так не иначе, как, притаившись где-нибудь, гадит нам...

В январе тысяча девятьсот тридцать четвертого года Славка вместе со своим коллективом был на траурном собрании, посвященном десятилетию со дня смерти Ленина.

Славка уже вытянулся в двадцатилетнего юношу. Он был высок, строен. У него были чарующие глаза матери. Он уже тщательно сбривал первый пушок на губах и подбородке.

Славка, внимательно слушая доклад о Ленине, вспомнил тот морозный январский день, в первый год своих былых скитаний, когда весь город был охвачен скорбью, и только он и его приятель Воробей и другие ребятишки из их компании весело и озорно шныряли по улицам. Славка поежился. Ему показалось, что соседи подслушали его воспоминания и вот-вот поразят его своим презрением...

Осенью следующего года Прохор Пятихатный пошел проводить Славку на призывной пункт в Красную армию.

Когда Славка вышел из комнаты, где заседала приемная комиссия, сияющий и слегка смущенный, Прохор Пятихатный ухватил его за рукав, потянул к себе и, неуклюже тыкнув щетинистыми усами в щеку, поздравил:

— Ну, желаю тебе, Владислав... Не подгадь...

— Не подгажу! — вспыхнул Славка, обжигаясь этой лаской. — Честное слово, Прохор Ильич, не подгажу...

И Славка пошел в Красную армию...

2

Прохор Пятихатный умер в ту же зиму, как ушел Славка в Красную армию.

Старик прохворал недолго и умер легко. Пред смертью он успел полюбоваться на Славку, на котором ловко сидела красноармейская форма и который впервые надел комсомольский значок.

Славка, а ныне Владислав, тяжело перенес смерть старика, заменившего ему родного отца. На мгновенье юноша почувствовал себя снова одиноким и обездоленным. Но было это только на самое короткое мгновенье. Кругом были товарищи, была дружная семья бойцов, была новая и ответственная учеба и работа. Владислав поклонился могиле крепкого друга своего и отправился туда, куда послала его армия.

И попал Владислав в раздольные места, обставленные голыми сопками, в желтобурые приграничные степи, на самый рубеж, по ту сторону которого угнездился, затаив свою злобу и свое коварство, хитрый враг.

Суровые боевые будни обступил здесь Владислава. Весь день был заполнен работой. А в часы отдыха где-нибудь в ленуголке тихо журчали струны домр и балалаек, или чьи-нибудь голоса выводили знакомую песню.

Волнистая линия сопок уходила далеко на горизонте. Сопки издали казались покрытыми выцветшим бархатом. Самые дальние были нежно-синими, воздушными, прозрачными. Они были пустынны и безлесны. Только кое-где громоздились неведомо откуда взявшиеся скалы, или неожиданно и странно среди пустынности и безлесья появлялась березовая рощица, затерянная и словно испуганная.

Там, впереди, протянулась линия границы. И туда, к этой линии выходил Владислав вместе с товарищами в дозоры.

Владислав, как и остальные бойцы и командиры, знал, что нужно быть осторожным и зорким, что враг способен на всякие подлости. Владислав выходил в дозор на своем участке настороженный, весь подтянутый, готовый к любой неожиданности, к любой опасности.

Березовые рощицы залегали как-раз почти по линии границы. Эти рощицы могли служить хорошим прикрытием для врага. И на других участках, знал Владислав, они им не раз уже служили.

Когда Владиславу пришлось выйти в ночной дозор впервые, его охватило странное чувство. Это не была робость, это не была оторопь, а скорее что-то подобное нетерпению: скорее бы случилось то, что должно случиться! Владиславу все казалось, что именно с ним должно произойти нечто необычное. И после того, как он вернулся из дозора, не перетерпев никаких неожиданностей, ему стало и смешно, и стыдно.

Но поделившись с одним из своих товарищей этими настроениями, Владислав, облегченно рассмеявшись, услыхал, что и с тем это впервые было так же.

— Я, — рассказывал товарищ, — все ждал, что непременно на меня должен нарваться нарушитель границы... Ни на кого больше, а только на меня! Так, понимаешь, по первости, думают очень многие... Выйдут и ждут, что вот-вот появится какой-нибудь гад оттуда...

Владислав быстро привык к ночным дежурствам. Он привык медленно прохаживаться по своему участку и чутко прислушиваться к ночным звукам.

Ночь кругом была наполнена шорохами и неуловимым звучанием. Откуда-то наплывали тонкие писки и посвистывание. Что-то слабо упало. Издалека проносился звук, похожий на стон или на детский плач. Порою внезапно наступала полная и глубокая тишина, и тишина эта была тревожнее и непонятнее, чем все предшествовавшие звуки.

Владислав вслушивался во все, чем была наполнена ночь, и крепче сжимал винтовку.

Иногда память приносила ему отрывки прошлого. Вот такая же ночь, наполненная неуловимым рокотанием и шумом. И он, притаившись где-нибудь в полуразрушенном доме или в заброшенном киоске, прислушивается к сонному городу, обступившему его со всех сторон и предостерегающему его. От этих воспоминаний Владиславу становилось тоскливо и больно. Он стряхивал их с себя и старался слушать и ощущать действительность. И когда снова ощущал он себя на посту, в дозоре, окруженным тревожной ночью, когда возвращался к сознанию, что он охраняет границы государства, что ему вручили почетную и ответственную обязанность и что от прошлого ничего не осталось, — в его груди разливалось горячее чувство гордости и благодарности...

Суровые боевые будни не томили и не были тягостны. Порою Владислав писал письма товарищам, оставшимся на учебе и на производстве. Он описывал им суровую, но необычную красоту окружающей его природы. Рассказывал о новых своих товарищах, о выездах на охоту, о разных мелочах своей новой жизни. Порою он получал ответ. Товарищи, в свою очередь, писали ему о том, что случилось в его отсутствии, о работе, о развлечениях. О девушках.

В жизни Владислава еще не было девушки. Еще не было любви. Там, в тех прошлых скитаниях, он знал девчонок таких же, как и он, грязных и заброшенных, так же, как и он, сквернословивших и пивших иногда водку. Там он слишком рано познал то, что познается значительно позже и что не дало ему никакой радости.

О девушке тайно и как-то опасливо мечтал теперь Владислав. Вот о такой, какие встретились ему в последние три-четыре года его жизни. О светлой, веселой, о хорошем товарище, не помышляющей о «глупостях», не позволяющей вольностей и грубых шуток. О такой, какие встречаются на производстве, в школе, в комсомоле. И о такой, про каких читал он в книгах.

За последнее время Владислав понял вкус хорошей книги. Он стал читать много и с жадностью. Он сделался приятелем библиотекарей и получал от них те книги, о которых кругом отзывались с похвалой. И здесь, на границе, Владислав продолжал с жадностью поглощать книжку за книжкой.

Его влекли к себе стихи. Одно время он с мучительным и радостным изумлением прочитал стихи Есенина. На мгновенье почуял он в них что-то родное, но одновременно и что-то от прежней беспризорной своей жизни. Он услыхал отзывы об Есенине. Вдумался и понял, что есть что-то больное и ненужное во многих стихах этого поэта.

Здесь, на границе, не угашая своей жадности к книге, Владислав прочел «Евгения Онегина».

Стихи Пушкина так поразили Владислава, что он многие из них заучил наизусть. И он принимался порою читать их товарищам, зажигаясь радостью и восторгом:

— Как здорово! Слушайте, ребята, как хорошо!

Многие слушали внимательно. Некоторые, огорчая Владислава, оставались равнодушны.

— Вы поймите, как хорошо! — приставал к таким Владислав. — Это прямо замечательно!..

Как о величайшем своем открытии, Владислав написал товарищам о Пушкине. Он даже переписал аккуратно некоторые места из «Евгения Онегина»: