— Что было дальше?

— Мне показалось, там внизу кто-то пришел, поэтому я их быстро снял и перебежал к себе в комнату. А как лег, опять начало, разбирать. Я пошел вниз, вижу, там только горничная на кухне. Тогда я снова поднялся к Линде и стал рыться у нее в комоде. Где-то в нижнем ящике нашел уже ношеные, на резинках. Думаю: «Их-то она уже никогда не хватится», и взял к себе в спальню, там надел под свои. Назавтра мы поехали домой, а я их так и не снимал.

— И сколько они у тебя пробыли?

— Где-то с полгода. А там мать нашла их у меня под подушкой и спросила, где я их раздобыл. Я говорю: «На улице нашел», а она мне: «Врешь», а доказать-то ничего не могла. Но отобрала и сожгла.

— А саму сестру с той поры видел?

— Нет. То и был единственный раз.

Дневальный принес кофе. У Карлсена это было стандартной частью процедуры. Если разговор не клеился, выпить кофе было отрадной передышкой. Если все шло как надо, то тем более устанавливался дух взаимной доверительности. В отношении сегодняшней повестки все шло неожиданно хорошо. Карлсен мысленно помечал уже тезисы для статьи в «Американском журнале криминалистики». Ранняя фиксация Обенхейна на хорошенькой, но недосягаемой кузине из высоких слоев легла в основу того, что Хоукер называл «синдромом Эстель» — по диккенсовской героине, красивой и довольно жестокосердной девушке, удовольствие видящей в том, чтобы уязвлять мужское достоинство — прямая дорога к пожизненному мазохизму… У Обенхейна эта одержимость привела к садизму, жажде овладевать школьницами вплоть до полного их уничтожения, с поеданием плоти.

— Вы печенюшку будете? — поинтересовался Обенхейн.

— Нет, спасибо, я только что пообедал. Бери, если хочешь.

— Спасибо.

Запив бисквит крупным глотком кофе, Обенхейн осклабился.

— О'кей. Следующий вопрос.

— Какую из девочек ты убил первую?

Аура маньяка словно мигнула от прямоты вопроса, но быстро восстановилась.

— Ее звали Джанетта Райерсои, из школы Мак-Генри. Около Фокс Лэйк.

— Это было спланированное убийство?

— Нет. Это — нет. Я в тот день случайно оказался у них на волейболе, и она сделала главную подачу. Я когда ехал обратно в Чикаго, смотрю — она идет вдоль дороги в сторону Лэйкмура. А тут дождь пошел — не ливень, а так, порывами. Я-то машину остановил и говорю: «Хорошо ты сегодня играла». А она мне: «Спасибо, мистер Обенхейн» — знала меня по фамилии. Я ей предложил в машину, а она: «Нет, дескать, мне тут всего пару кварталов». Я ей: «Зато сухой останешься». Я в тот момент действительно только до дома хотел ее подбросить. А потом, как она села в машину, я увидел, что на ней черные чулки, с дырочкой чуть ниже колена. Она говорит: «Вы мне на чулок смотрите? Я нечаянно порвала, когда надевала». Это и решило дело. До этой секунды, я думал — это колготки. Когда она сказала и я понял, что это чулки, у меня каждая волосинка встала. Я прикинул, как она их застегивает, потому вытянул руку и пощупал через юбку: поясок. Девочка сразу: «Ой, мистер Обенхейн, пожалуйста, не надо». А я: «Да я просто хотел проверить, как они держатся». Но теперь уже меня несло, мне хотелось ее всю. Поэтому я надавил на газ, а девочка: «Эй, мы мимо проехали!». Я: «Ты не беспокойся, минута — и сразу обратно». Она: «А почему не сейчас?». Я и говорю: «Я просто хочу посмотреть, как у тебя держатся чулки, и сразу тебя домой». Она: «А если сейчас покажу, повернете?». «Добро», — говорю. Вот она и задрала юбку, показать; лямочки белые. Я ей: «Чуть выше». Она еще приподняла, на дюйм. Я тогда остановил машину и схватил ее за горло. Она завопила, а надо же было как-то ее утихомирить, вот я и душил, пока она не затихла. Тогда я выволок ее наружу, а дальше сам себя толком не помню. Помнится, одежду почти всю с нее стянул. Машина какая-то проехала, когда я с ней этим занимался, но там ничего не заметили и промчались мимо.

— Она была…? — начал Карлсен.

Обенхейн предвосхитил этот вопрос.

— Нет, девственницей она не была: я вошел сразу, без помех — видно, подруживала уже. Я знаю, ей было только двенадцать, но девственницей она точно не была.

Карлсен, глядя мимо Обенхейна, изумленно поймал себя на том, что ведь и слова сейчас не произнес, а Обенхейн сам насчет девственности все выложил. Он машинально подумал: «Но ведь ей было только двенадцать лет», а Обенхейн и на это ответил так, будто фраза прозвучала вслух.

Вместо того, чтобы говорить, Карлсен подумал: «Что было дальше?» Обенхейн без запинки отвечал:

— Дальше до меня дошло, что дождь хлещет как из ведра, и надо отсюда убираться. Дорога была безлюдная, возле какого-то перелеска, но в нескольких футах проходила уже магистраль. Я поначалу думал здесь девчонку и оставить. Но потом прикинул, что кто-нибудь вдруг вычислит, что мы из школы отчалили в одно и то же время, и что я ехал той же дорогой. Поэтому я упихал ее в багажник, и поехал к себе домой.

— Ты повез ее домой? — спросил Карлсен, снова мысленно, рот открывая лишь для вида.

— Да, мне надо было время обдумать, куда ее лучше деть. — Обенхейн, похоже, не сознавал, что к нему обращаются мысленно. — Она перестала дышать, поэтому я понял, что дело — кранты. От страха ехал сам не свой, думал: «С-сука ты последняя, что ж ты натворил?!». Боялся, что с той машины заметили мои номера. Так что поехал домой, в то время у меня квартира была в Бэннокберне.

Именно в этот момент Карлсен понял, что слова Обенхейна может произносить фактически наперед. Речь маньяка воссоздавала картину с такой ясностью, словно все происходило в присутствии самого Карлсена. Он знал, что с наступлением темноты Обенхейн занес тело девочки к себе в квартиру и ночь провел в постели с ней. Знал он и то, что та ночь дала жизни Обенхейна иное направление. Отныне все ставилось на то, чтобы повторить это ощущение. Тридцатидвухлетний холостяк (между прочим, девственник) внезапно достиг того, о чем грезил с той поры, как достиг своего первого оргазма в чулках и трусиках своей кузины. Ему показалось, что жизнь неожиданно дала все, что ему нужно. Тело Обенхейну хотелось продержать подольше, но он боялся, что нагрянет с обыском полиция. Поэтому назавтра в пять утра он поехал к Фокс Лэйк, и сбросил, тело в том месте, где в озеро впадает река.

Но с обыском никто не нагрянул, и никто не расспрашивал о Джанетте Райерсон. По телевизору он видела ее родителей и директора школы, даже спорткомитетчицу, организаторшу того волейбольного матча. Но никто не припомнил там его, Обенхейна. Он был не из тех, чье лицо запоминается. Теперь Обенхейн знал, что с жизненной целью определился. Ему нужна была очередная Джанетта Райерсон. Но на этот раз надо было убедиться, что нет риска. Он досадовал, что сбросил тело в реку, когда можно было продержать его еще несколько дней. Ну ничего, в следующий раз будет по-иному.

— Каково было чувствовать себя убийцей? — спросил Карлсен. — Ты не боялся, что тебя поймают?

Обенхейн покачал головой, и опять было заранее известно, что именно он скажет.

— В том-то и хохма. Испугался я единственно в тот первый раз. После этого я не боялся никогда. Как-то знал, что не попадусь.

«Но попался же», — подумал Карлсен.

— Попался я по одной единственной причине: запаниковал. Когда кончил ту девчонку, смотрю — а под ней мой шарф, в крови. Крови было столько, что я думал его оставить. Но тут подумал, что это глупо, и сунул его в карман. Сунул только чистой частью, чтобы кровь не попала на костюм. Но пока шел к машине, он куда-то выпал. Я пошел было обратно искать, а тут вдруг какая-то машина остановилась в сотне ярдов на шоссе. Я дома уже сказал себе: «Подумаешь, потерял — по шарфу все равно не найдут».

При этих словах Карлсен как-то разом уяснил полную реальность жизни маньяка-убийцы: мутное наваждение, которое, словно повязка на глазах, пропускает лишь крохотную полоску света где-то у носа. Чувство ошеломляющей никчемности и бессмысленной траты жизни — не только жертвы, но и убийцы.

Глядя в водянисто-синие глаза Обенхейна, Карлсен спросил: