Еще минут через пятнадцать по улице прошла в сарафане и белых тапочках сама Стерлядка. Она, конечно, кланялась гордо — задирала нос, прищуривалась, передергивала плечами, на которых лежал цветастый платок, и даже напевала: «Друга я никогда не забуду, если с ним подружился в Москве…» Волосы у нее были уложены на русский пробор.
После появления на улице Раи Колотовкиной никаких больше событий до самого вечера не произошло — Амос Лукьянович на жеребчике не скакал, младший командир запаса вообще не появлялся, председатель Петр Артемьевич, видать, с утра заседал в колхозной конторе, а раскрасавица Валька Капа на улицу и носа не казала. Одним словом, к вечеру деревня успокоилась, вошла, как говорится, в будничный ритм, и старики на своих скамейках посиживали, как им полагалось, смирно, не шевелясь, чтобы не растрачивать солнечное тепло.
В девятом часу вечера, ожидая возвращения Анатолия с работы, Рая сидела под двумя безмолвными кедрами, вздернув на лоб бровь, считала на пальцах: «От Хвистаря до Гундобинской верети — пять километров, на Березаньке мосточек унесло, значит, прямой дорогой не поедешь, надо объезжать с километр… От Гундобинской верети до меня километра два… Так чего же я волнуюсь?» Успокоившись на этом, Рая прижалась спиной к теплому стволу кедра и занялась обычным делом — начала ни о чем не думать, хотя мысли время от времени все-таки вкрадывались. Во-первых, думалось о том, какой она будет учительницей, во-вторых, о том, что погода через два-три дня может испортиться, и, в-третьих, о том, что тетя утром в колодце утопила ведро. То ли оно было плохо привязано, то ли незаметно перетерлась веревка, то ли в колодце что-то случилось, но веревка внезапно ослабла, тетя заохала, вытащив ее остатки, закручинилась. Дядя тут же решил достать ведро багром, тужась и краснея, полчаса шарил в черной воде и ничего не нашел — ведра не было, словно корова языком слизнула.
Вспомнив о ведре, Рая вздохнула, положила ногу на ногу и стала без интереса наблюдать за тем, как к ее скамейке и кедрам, переваливаясь уткой и блистая черным шелком, поспешала Капитолина Алексеевна… Конечно, им предстояло работать вместе, стать коллегами, но это не значило, что Капитолина имела право нарушать Раино уединение; если человек сидит на лавочке под кедрами, значит, ему нравится сидеть уединенно. «Вот кого мне еще не хватало! — раздраженно подумала Рая. — Надо же!» Потом, когда Жутикова сделала на пути к Рае небольшой зигзаг, обходя кочку, за ее необъятной спиной обнаружился еще и припрыгивающий от нетерпения забулдыга Ленька Мурзин.
— Раиса Николаевна, голубушка, что вы со мной делаете? — еще на бегу зачастила Капитолина Алексеевна. — Неужели у вас нет сердца?
Запыхавшись от быстрой ходьбы, толстуха дышала хрипло, свистела горлом и безостановочно взмахивала руками в ямочках.
— Как вы можете сидеть, Раиса Николаевна, когда в девять часов начинается концертная программа! — ужасалась она. — Как вы можете быть спокойной, ежели по деревне развешаны афиши? Боже мой! Боже мой!
На ее груди поднималась и опадала брошка величиной в пол-ладони, за пять метров пахло пудрой и одеколоном, а на афише, что висела возле клуба, почерком школьных прописей, то есть самой учительницей, было выведено: «Товарищи! Внимание! Силами художественной самодеятельности будет дан большой концерт. В программе: пение, ритмические и народные пляски, художественное чтение, пьеса А.П. Чехова «Предложение». Начало концерта в девять часов, вход свободный. Руководитель художественной самодеятельности К.А. Жутикова».
— Не надо волноваться, — лениво сказала Рая, жалея о том, что придется отрывать спину от теплого кедра. — Волнения напрасны, если нет жениха… Анатолия-то, говорю, нету…
Как раз в эту секунду из-за спины учительницы возник Ленька Мурзин, перекосив рот, посмотрел на Раю такими умоляющими глазами, словно предполагал, что младший командир запаса сидит в кармане у девушки. Ради большого концерта художественной самодеятельности на Леньке был суконный пиджак с чужого плеча, яловые сапоги блестели, красная рубаха, усыпанная белыми пуговицами, походила на клавиатуру баяна.
— Где Анатолий Амосович? — прижимая ладони к пылающим щекам, вскричала Капитолина Алексеевна. — Где он, когда мы имеем полный клуб колхозников?
— Побегли, Раюха! — жалобно сказал Ленька Мурзин. — Может, Натолий нас в клубе обыскался.
Когда они торопливо шли в сторону клуба, Рая заметила, что стариков и старух на лавочках нет, мальчишки и девчонки на улице не галдели, собаки, задрав хвосты, бежали туда же, куда спешили все жители Улыма, то есть к клубу, и даже рыбацкий костер на левобережье не горел, а чадил, так как и рыбак отправился смотреть большой концерт. Так что тесный клуб народом был набит до отказа, но в нем — тишина, как на берегу Кети, когда приставал кособокий пароходишко «Смелый».
Пробиться через клуб на сцену оказалось трудно, однако в задних рядах дружно закричали: «Пропущайте артистов, пропущайте!» И все трое, быстро пройдя в так называемую гримировочную, печально переглянулись — Анатолия Трифонова здесь не было, хотя другие участники большого концерта оказались в наличности: сидел с баяном на коленях Пашка Набоков, стоял, выставив ногу и выпятив грудь в блестящей рубахе, Виталька Сопрыкин, взгромоздилась на подоконник веселая медсестра Варенцова, чтец-декламатор.
— Где же Анатолий Амосович? — страдая, спросила Капитолина Алексеевна. — Без водевиля мы пропали! Боже мой! Боже мой!
Она покачнулась и села на кедровую табуретку, запахнув сильнее прежнего пудрой и одеколоном, предалась окончательному унынию — начала покачиваться, театрально заламывать руки и стенать:
— Пропали мы пропадом, пропали!
— А кто и не пропал! — нагло улыбнувшись, заявил Виталька Сопрыкин и выступил вперед в своей переливающейся цыганской рубахе. — Я могу все сполнить, что вы пожелаете… Схочете «Цыганочку» — сполню «Цыганочку», схочете «Ритмичну чечетку» — получай «Ритмичну чечетку», зажелаете «Барыню» — я «Барыню» каблучу… Меня народ уважает, хоть весь вечер сполняй…
— Я могу прочесть большой отрывок из «Хаджи-Мурата», — предложила веселая медсестра Варенцова. — А пока мы пляшем и читаем, отыщется Трифонов.
Медсестра Варенцова человеком была городским, образованным, в Улым она приехала жить с досады, после того как то ли сама ушла от мужа, то ли муж ушел от нее, но что-то такое произошло, и Варенцова оказалась в деревне, где, несмотря на веселый нрав, вела себя замкнуто и нелюдимо — все сидела в крохотном медпункте, что ела и пила, неизвестно, куда ходила по ночам, — загадка. В деревне даже поговаривали о том, что Варенцова вовсе и не медсестра, а врачиха, то ли ушная, что ли глазная. Сейчас же Варенцова, сидя на подоконнике, посмеивалась легкомысленно, болтала ногами и наблюдала за Капитолиной Алексеевной.
Режиссерша между тем понемножечку приходила в себя: во-первых, перестала раскачиваться, во-вторых, расцепила руки, а в-третьих, поправила на груди брошку.
— Значица, начнем концерт? — с туманной надеждой спросила она, повертываясь к Варенцовой. — Так что вы предполагаете зачесть?
— Вступление из «Хаджи-Мурата»…
Капитолина Алексеевна нахмурилась, собрала на подбородке четвертую складку, сделав рот ижицей, стала невидяще смотреть на Раю Колотовкину, которая хоронилась в темном углу гримировочной.
— А что-нибудь другое вы можете зачесть? — наконец спросила Капитолина Алексеевна. — Концерт должен быть в разнообразии, в целенаправленности…
Варенцова тоже задумалась. У нее было забавное неправильное лицо, большая голова, выпуклый, почти круглый лоб; одета она была в черную длинную юбку и белую блузку с бантом на груди, из-за чего походила на тех городских комсомолок, которых показывали в кино. Размышляя, веселая медсестра Варенцова морщила лоб, щурилась, наконец, не глядя на режиссершу, сказала:
— Могу прочесть сцену с броневиком из романа Алексея Толстого «Хлеб».
— Ой, спасибо, дорогая Лидия Стефановна!