— После Берлина он будет дороже… По принципу армянского коньяка: чем старше, тем крепче и знаменитей.

Старшина пожал мне руку и подмигнул.

— Ты в хорошее время вступаешь в партию. Мы наступаем. Скоро увидим пограничный столб.

— А если он повален? — пошутил я.

— Мы его поднимем и посадим на бетон, — ответил старшина и похлопал меня по плечу. — Комсоргу я сказал. Вечером характеристика будет готова. Заявление принесешь мне сегодня вечером после семи. Я буду в своей палатке. Поможешь Митрошенкову оформить «боевой листок». Завтра рассмотрим твое заявление на партбюро.

Этот разговор со старшиной был перед обедом, а часу в четвертом хлынул ливень. В те дни наступление нашего фронта временно приостановилось, чтобы подтянулись тылы и сосредоточились силы для нового броска на запад. Солдаты, располагаясь в чистеньком, не оскверненном войной леске, приняли этот долгожданный дождь, как благодатный подарок матушки-природы. Некоторые даже ухитрились, раздевшись догола и намылив тело жидким мылом, принять освежительный дождевой душ. Искупаться было негде, так как ни реки, ни озерка, ориентируясь по карте, поблизости не было, а поэтому двадцатиминутный ливень, на радость санитарной службе бригады, сослужил свою добрую освежающую и очистительную службу. Не повезло лишь повару. Проколготившись у своей походной кухни, где ему нельзя было бросить свои обязанности, он потерял момент и намылился черным жидким мылом тогда, когда дождь уже кончался. Перебегая от дубка к дубку, чтобы хоть потереться об его мокрую листву, со стороны он походил на негра с огромными огненно-рыжими усами. Об этом зрелище еще с неделю ходила в бригаде легенда, которая по законам фольклора с каждым пересказом обрастала все новыми и новыми анекдотическими подробностями. Кто-то пустил слух, что повар смывал мыло командирским чаем, а штабной писарь чуть ли не клялся, что он видел своими глазами, как Кузьмич голый катался по густой мокрой траве и нечаянно накатился на муравейник, рядом с которым было осиное гнездо. А Митрошенков переплюнул всех: тот, не улыбнувшись, не моргнув глазом, всем, кого встречал, доверительно, «по секрету сообщал», что взбешенные осы искусали повара в такое место, что он хоть и стер с себя травой мыло, но вот уже второй день ходит крабом. И когда ему, похохатывая, не верили, он бил себя в грудь кулаком и уверял:

— Да ты только посмотри на него!.. Разве он ходит?.. Кто же так ходит?! Ты видел его походку?.. Можно подумать, что к нему подвесили два чайника с кипятком. Так даже клоуны в цирке не ходят.

Этим ливнем воспользовался и я. Намылившись с ног до головы, я добрых минут пятнадцать носился по поляне с растелешенной братвою в молоденьком дубнячке. Чем-то мы в эти минуты напоминали детей, которых долго держали на карантине, а потом выпустили на солнечную поляну: кувыркались, давали босыми ногами друг другу «пендалей» под белые, много лет не видавшие солнца ягодицы. Хоть и говорят в народе, что нет худа без добра, но бывает и наоборот. За хвост добра иногда цепляется незримо худо. Случилось так на этот раз и у меня — наперекор пословице. Помылся и освежился — это хорошо. А вот по недогляду (не спрятал обмундирование под брезент) насквозь промочил гимнастерку и брюки. А в нагрудном кармане гимнастерки лежали все мои документы: комсомольский билет, красноармейская книжка (а в ней — рекомендация парторга) и чистенькая тряпица, в которую был завернут подарок бабки Василисы — маленькая иконка с ликом Георгия Победоносца.

Эта иконка беспокоила меня с того самого дня, когда мы дали залп по городу. Расставшись с бабкой Василисой, я развернул тряпицу и понял, почему она так воровато и украдкой поглядывала на командиров, когда передавала нам аккуратно завязанные узелки.

Еще тогда был у меня разговор об этих иконках с сержантом Вахрушевым. Когда я выразил свое беспокойство и намекнул, что их не мешало бы выбросить, он посмотрел на меня долго-долго, словно пытаясь донырнуть своими мыслями до самого дна моей души и еще раз взвесить, что я за человек.

— Ты это серьезно? — спросил он, и в самом этом вопросе, в его тоне, во взгляде я уже прочитал и почувствовал, что он свою иконку никогда не выбросит.

— Да нет… — замялся я. — Я просто решил посоветоваться. Как ты, так и я.

— Я свою не выброшу. Я сохраню ее как память о бабке Василисе.

То же самое сделал и я. Как была она в чистенькой тряпице, так и носил я ее, не разворачивая. А потом даже забыл о ней. А вот сегодня, в день ливневой купели, вспомнил.

Уйдя метров на триста в лес от наших машин, я облюбовал в густом дубняке поляну и догола разделся. Мокрое обмундирование развесил на голых сучьях высохшей рябины, а документы разложил на разлапистых листьях лопуха, который каким-то чудом вырос в лесу. Ливень подмочил комсомольский билет (хорошо, что он заполнен был пять лет назад особыми, не поддающимися воде чернилами), красноармейскую книжку, на рекомендации парторга буквы кое-где расплылись, последние письма из дома тоже тронула сырость.

Тряпицу, в которую был завернут подарок бабки Василисы, также промочило, а сама иконка была чистенькая и лощеная, как игральная карта, только что вытащенная из новой колоды. И я ее положил на листок лопуха в один рядок с документами.

Оставшись наедине с природой, которая после благотворного ливня вся сочно зазеленела и заискрилась звездочками еще не высохших капель на широких листьях дубков, я прилег на траву вниз лицом, раскинул широко руки и, испытывая давно забытые ощущения отрешенности и блаженства, незаметно для себя уснул. Долго ли, мало ли я спал, но, почувствовав на своем плече что-то твердое, проснулся. Первую секунду не мог понять: где я, что со мной?.. Понял только, что я совершенно голый лежу на траве. А когда поднял голову, увидел перед собой разложенные на лопухах документы, письма и иконку с тряпицей рядом и резко повернулся на чей-то кашель, то весь захолонул. Надо мной стоял наш парторг.

Пока он ничего не говорил. Он терпеливо дождался, когда я натяну кальсоны, брюки, еще не совсем высохшую нательную рубаху, обуюсь…

Видя, что руки мои дрожат и что сам я весь не свой (как на грех, иконка с ликом Георгия Победоносца лежала между комсомольским билетом и рекомендацией в партию), парторг спокойно, как будто все идет своим чередом, сказал:

— Чего ты торопишься? Боевой тревоги пока нет. Личный состав батареи отдыхает. Просушись хорошенько. Чего сырые брюки-то напяливать?

Его спокойствие еще больше угнетало меня. Я чувствовал себя так, словно обокрал человека, который впустил меня в дождливую ночь на ночлег, обогрел, приютил, накормил, а утром, прощаясь со мной, вдруг обнаружил, что я забрался к нему в потайной ящичек и вытащил из него все деньги, все до копейки. Меня поймали с поличным. И на прощание я заслужил не ответного рукопожатия, а пинка в зад и крепкую затрещину. Дальше я одевался медленно, как перед дорогой на казнь.

Неловко опускаясь на землю, оберегая при этом раненое бедро, старшина сел и взглядом показал на место рядом с собой.

— Садись. В ногах правды нет.

Я сел. Старшина закурил. Я уже давно заметил, что курит он много, а потому, наверное, со здоровьем у него, не считая осколка, который он носил в теле с ноября 1941 года, не совсем все в порядке. Это было видно по синеватым мешкам под глазами, особенно заметным по утрам.

— У тебя кто родители по происхождению? — спросил старшина так спокойно, как будто мы уже часа два вели тихую, задушевную беседу.

— Крестьяне, — ответил я и, потянувшись, хотел было собрать с лопухов разложенные документы и письма, но парторг остановил меня.

— Пусть все хорошенько просохнет. Куда ты торопишься?

С минуту мы оба молчали. Я мучительно ждал главного разговора, а парторг, как нарочно, затягивал с ним.

— Ты крещеный, Ланцов?

Говорить неправду я не мог. Да и зачем?

— Крещеный.

— В прошлый раз, когда мы беседовали с тобой, ты говорил, что у тебя четыре брата и самая младшая — сестренка. А они как, все крещеные?