Изменить стиль страницы

— Наоборот! — вскинув руки, воскликнул Аввакум. — Продолжайте, прошу вас!

Он подумал: «Одинокие люди ужасно разговорчивы, если кто-нибудь нарушит их одиночество». Да и сам он разве не прочь поговорить, если подвернется подходящий слушатель? Но о самом себе, о своей личной жизни он никогда никому не говорил ни слова. А если обстоятельства вынуждали сказать что-либо, он просто-напросто сочинял, импровизировал, превращался в воображаемое третье лицо. Обычно это третье лицо отличалось такими выходками, на какие сам он едва ли был способен.

— Я рассказываю все это вам в назидание, — продолжал профессор, зябко кутаясь в шарф. — К тому же вы археолог, привыкли иметь дело с прошлым. Итак, остался наконец один. Сколько это продолжалось — то ли год, то ли два? Допустим, пять лет. Но вот однажды — я как раз писал тогда статью для академического ежегодника — со мной случилось нечто странное: у меня появилось такое ощущение, будто на сердце лег камень — боли нет, а тяжко. Я швырнул ручку и стал ходить взад и вперед по комнате — тут, как видите, есть где разгуляться. Гляжу в окно — на улице туман, моросит дождь, живой души не видно. Дело было осенью. На мокрой земле кучками лежит сбитая ветром пожелтевшая листва. Мне вдруг стало холодно, хотя и тогда, как сейчас, в углу стояла электрическая печка в три тысячи ватт. И сам не знаю почему — блажь какая-то, — я ни с того ни с сего полез в подвал, где были свалены выброшенные отсюда вещи. Порывшись среди этого хлама, я взял и приволок сюда — что бы вы думали?

— Портрет. — тихо сказал Аввакум.

Профессор вздрогнул, и шарф опять едва не соскользнул с его плеч. С полуоткрытым ртом он уставился на Аввакума.

— В том, что я догадался, нет ничего удивительного, — кротко улыбнувшись, сказал Аввакум. Но тут же пожалел, что поторопился с ответом и лишил профессора удовольствия — ведь тому хотелось удивить его. — Разгадка так проста, — сказал он, — что любой мог бы догадаться. — Рама слева внизу сильно ободрана — такое впечатление, будто ее пытались разрезать большой пилой. Но пила, разумеется, здесь ни при чем — кто бы стал портить пилой такую роскошную раму? Куда логичнее предположить, что это работа какою-нибудь грызуна. Скорее всего, крысы — одной или даже нескольких, ведь они обычно водятся в подвалах. По-видимому, портрет какое-то время находился в подвале, а затем был взят оттуда и снова водворен на место. Это вполне вероятно.

Профессор кивнул.

— Да, но вам ни за что не отгадать другого предмета. Я готов биться об заклад, что вам ни за что не догадаться, — повторил он с детской настойчивостью. — хотя, как я заметил, вы отличаетесь дьявольской наблюдательностью. Но все равно вам не угадать, что еще я принес оттуда.

— Сдаюсь, — рассмеялся Аввакум.

— Сдаетесь? Это делает вам честь! — Профессор улыбнулся бледной, вымученной улыбкой. Он потянул к себе ящик стола и вынул оттуда крохотный флакон из-под дорогих духов с выцветшим розовым бантиком на горлышке. — Смотрите, — сказал профессор. — Вот он, второй предмет. Флакон из-под духов. Я нашел его там среди всякого мусора и принес вместе с портретом. Это глупость, конечно. Но тогда шел дождь, и я впервые заметил, что на улице нет ни одной живой души. Я редко выглядываю на улицу. Мне не привыкать вслушиваться в тишину, но в тот момент тишина вдруг загремела — да, загремела в моих ушах страшно, невыносимо, это было гораздо хуже, чем самые дикие завывания джаза, которыми она меня изводила в ту пору, когда была еще здесь… Так вот, притащил я портрет, повесил его и, отступив на несколько шагов, улыбнулся ему. Флакон был почти полон духов. Открыв его, я вылил несколько капель себе на ладонь, затем растер и понюхал. И вы знаете, боль в сердце прекратилась. Можно было подумать, что с одиночеством покончено. Такой боли, как прежде, я больше не ощущал, но, должен признаться, что-то все же оборвалось в моей груди, осталась в ней какая-то тяжесть. Словно в душу вселилась тишина этого дома с его немыми комнатами, безлюдье грязной улицы, отвратительный холод осени… Это ощущение до сих пор сжимает мне грудь.

Старик положил флакон на место и задвинул ящик стола.

— В нем еще осталось несколько капель, — сказал он. — Иногда я открою пробку, и. знаете, делается как-то веселей вокруг. Какой у них запах, бог их знает. Я никогда ничего не смыслил в духах. Но вы не делайте ошибочных выводов. По ней. по жене, я не тоскую. Боже сохрани. Кстати, ее давно уже нет в живых. Я даже на похороны не пошел. Более легкомысленной и глупой женщины представить себе нельзя. Я уже говорил, что своим сумасбродством она выбила меня из колеи, но с ее уходом мне, кажется, стало еще хуже. Разумеется, я никогда не жалел о том, что мы расстались с ней. Я читал лекции, написал кое-какие труды, слава богу, продолжаю работать. Только на один вопрос мне пока что не удается ответить: какое из двух зол больше — праздный шум легкомысленной суеты или мертвечина так называемой мудрой тишины? А как вы считаете?

Аввакум пожал плечами. Профессор, видимо, очень долго молчал, накопившееся в его душе желание поговорить сделало его таким словоохотливым, что он был рад своему терпеливому собеседнику. Одиночество как бы роднило их, в этом отношении они были очень похожи друг на друга, и разница лишь в том, что Аввакум никогда ни перед кем не сетовал на свое одиночество, никогда никому не сознавался, как он несчастлив.

— У меня просто еще нет на сей счет определенной точки зрения, — ответил Аввакум. Но, увидев разочарованное лицо профессора, почувствовал к нему жалость, подобную той, какую испытывают люди, говоря неправду безнадежно больному человеку. Он добавил: — Все это. мне кажется, слишком субъективно. Для одного шум бедствие, а другой не выносит тишины. Все зависит от характера человека, от характера его занятий, от того, где он работает. Шум и тишина — понятия относительные.

Профессор задумался.

— Ваш ответ не отличается оригинальностью, — заметил он. — На портрет у вас хватило догадливости, а сейчас вы рассуждаете, как великовозрастный гимназист. А вы, собственно, по какому делу пожаловали ко мне?

— Хотел проконсультироваться. — улыбнулся Аввакум.

Он положил перед профессором листок бумаги с нерешенной задачей, сообщил ему, что часто «для души» занимается математикой, что эта задача его очень увлекла, но ему никак не удается установить, в чем его ошибка. А так как он живет на этой же улице, то решил зайти по-добрососедски к профессору как к крупному специалисту, в надежде, что тот ему поможет.

— А кто это вам сказал, что я такой специалист? — спросил профессор.

— Латунная табличка на двери вашего дома, — ответил Аввакум.

— Иными словами, вы имеете обыкновение засматриваться на двери чужих домов?

— Но ведь табличка для того и существует, чтобы ее читать! — смеясь, заметил Аввакум. — К тому же она единственная на нашей улице и невольно обращает внимание.

— Возможно, — рассеянно согласился профессор. Он оторвал глаза от листка и ткнул в него пальцем: — Здесь линейное преобразование пространства сделано правильно, но, раскрывая скобки, вы допустили детскую ошибку — забыли умножить второй множитель правой части равенства на вектор… Вот поглядите! — помолчав, профессор продолжил: — А еще вы станете утверждать, что шум лучше тишины, да? К черту ваш шум! Факты не в вашу пользу. Когда вы ломали голову над этой задачей, в соседней комнате гости вашей супруги пили крепкий ликер и танцевали твист или еще какой-нибудь дикарский танец. Ведь правда же?

— Но я не женат, — улыбнулся Аввакум.

Да, его соседняя комната была так же пуста и мертва, как и та, в которой он работал. Он входил, окунаясь в ее тишину, и им овладевало такие чувство. будто он погружался в глубокий темный омут с ледяной водой.

— Все равно, — сказал профессор. Он, казалось, начинал нервничать. — Тогда у вашей молодой хозяйки были гости, гремел патефон или магнитофон и молодое поколение топало своими копытами, так, будто стадо взбесившихся баранов. И вы, конечно, забыли умножить второй член уравнения на вектор. Я вас понимаю и сочувствую вам, случались и со мной подобные вещи. A propos, вы решаете ребусы?