Изменить стиль страницы

Читать скоро надоедает. Сонно позевывая, разомлевшая Нинка подходит к воде, боязливо ступает на песчаную отмель. Купаться она не будет, потому что олень уж хвост обмочил — вода холодна. Любуясь переливчатым стрежнем быстрины, Нинка дает пескарям пощекотать свои загорелые ноги. Ей спешить некуда, вот уж кто может вдосталь наслаждаться рекой! Потом она смачивает водой грудь и плечи и продолжает загорать: долго неподвижно стоит, разведя в стороны руки и запрокинув голову, точно хочет поймать на себя все солнце.

В кузнице смолкает звон наковальни: Андрей Карпухин выходит покурить, вытянув ходулю, устраивается на срубе ошиновочного станка. Здесь его застава, его предел, потому что маршрут у него один — от дому до кузницы и обратно. Поглядит с высоты угора на притуманенные лесные увалы, на уставленные стогами луга, на извивы словно бы застывшей блескучей песомской струи — и тому душа рада, как-то потревоженно и щемливо отзывается.

Сейчас он, насмешливо прищуривая серые глаза, наблюдает за Нинкой: долго ли она будет изображать статую? «Ну не холера ли! Смотри, каким манером ногу-то выставила: не подумаешь, что у нас в деревне выросла такая чертова кукла, — изумлялся он. — Видать, в голове-то ветерок подувает. И парней не стало, хоть бы кто-нибудь пополошил курортницу. Эх, чудеса!» Так и ушел в кузницу, не дождавшись, когда Нинке надоест позировать солнцу…

Придирчивей всех относился к Нинке ее дед Никита Парамонович, очень удручало его такое легкомыслие. Раз, когда внучка, проснувшись, вошла из горницы в избу и начала снимать перед зеркалом бигуди, он поскандалил с ней.

— Рано ты седня встала — часов десять, должно, есть, — едко заметил он.

— Все равно не выспалась.

— Вон уж люди с покоса идут. Хоть бы помогла матери, дрыхнешь до такой поры.

— Я косить разучилась. — Потягиваясь, Нинка ломалась перед зеркалом.

— Мать-то балует, а вот тебя, девка, чем учить надо, — потряс палкой. — Почто ты над собой такое издевательство учиняешь? Были волоса как волоса, стали точно лисий лоскут. Только и заботы, что накручиваешь эти побрякушки.

— Не побрякушки, а бигуди.

— Эк, названьице! — поморщился старик. — Чего только не выдумают! Ну-к, не диво ли — рыжие лохмы!

— Самый модный цвет. Ты, дедушка, отстал от жизни. Твоя молодость была где? В прошлом веке, — с чувством превосходства отвечала Нинка.

Единственный раз пришлось встать Нинке рань раннюю, в день отъезда, и то Сергей Карпухин поторопил, подогнав к крыльцу машину, когда солнце только взялось над бором, жарко позолотив окна изб. Все лето возил он городников: то одного просят встретить, то другого, и никому не откажешь, особенно своим деревенским. Ближе к осени все, как перелетные птицы, тянутся в обратную сторону — в город. Вот и Нинке надо поспеть к ленинградскому поезду. Она уже села в кабину, а мать, Антонина, все суетилась, устраивая поудобней в ее ногах сумки, потом вдруг вспомнила, что забыли бидон с вареньем, сбегала за ним в избу.

Сергей дивился на Нинку: у него на глазах росла, еще малявкой помнил, но стоило пожить в городе — превратилась в такую кралю. Небось кабина на неделю вперед пропахнет духами. Чем хвастаться-то? Продавщицей работает, а, поди ты, как возомнила о себе: у нас в Ленинграде, у нас на Невском.

К поезду поспели. Пока остальные «грачи», ехавшие попутно, выбирались из кузова, Нинка налегке сбегала за билетом. Сергей сторожил ее вещи, потом, как носильщик, нес их до самого вагона, а она вышагивала впереди в туфельках на таком тонком каблуке, что дивно было, как не подвертываются у ней ноги.

Сколько пассажиров нахлынуло! И все в Питер. Нинка, устроившись у окна, улыбалась Сергею с видом самого счастливого человека…

Съездил на склад, погрузил ящик гвоздей и тридцать рулонов рубероида. Можно бы и отчаливать, попив чайку в железнодорожном буфете, да была договоренность с Егором Коршуновым, что встретит его: на медицинскую комиссию направили в Галич, все-таки допекла хворь. Ждать поезда было часа полтора, Сергей прилег под тополями в сквере, и его тотчас затянуло в сон.

Очнулся, когда Егор нажал на сигнал машины.

— Ты чего тут споткнулся? Простудишься.

— Я хоть на снегу высплюсь — ничего со мной не станет. Ну, как ты съездил?

— Одно расстройство. — Егор вынул из кармана заключение врачей, еще раз перечитал, словно бы не доверяя написанному. — Вторая группа… Да я и без них знал что почем, только, понимаешь, легче было как-то, пока не имел этой бумажки.

Егор сидел на корточках, перекинув через плечо тощую котомку, сосредоточенно помаргивал воспаленными глазами и морщил лоб, глядя в одну точку, и лицо его казалось серым, еще более пожухлым — может быть, после вагонной духоты.

— Муторно, понимаешь, — сказал он, почесав под кепкой парные седые волосы. — Пошли в буфет.

— Я уже был там. Беги поскорей, а то вроде дождь собирается.

За железнодорожным переездом синяком вспухла туча, погремливало, но без летней страсти, как бы нехотя. Егор продолжал толковать о своем, выживая из кабины табаком запах Нинкиных духов:

— Вот, говорят, про курево забудь, а мне без него не то что дня — часу не утерпеть. Наплевать, одинова живем… Грудь просвечивали, снимок сделали. — Вытащил из котомки пленку, закрученную в черную бумагу. — Видишь, все мои ребра отпечатались, в левом легком затемнение нашли: ни хрена не разберешь. Лучше бы и не ездить, жить бы без врачей, сколько отпущено.

Только что на этом месте в кабине кокетничала, нарочито обнажая загорелые коленки, Нинка, сейчас исповедовался бедолага Егор. Слишком много горя выпало на долю этого человека, подсекла война, а дальше пошло лепиться одно к одному. Не зря в такие-то годы голова как намыленная.

Если бы Сергей не дожидался Егора, он благополучно добрался бы до дому. Дождь догнал их, крупной картечью ударил по дороге, взбивая пыль. Через полчаса машина уже буксовала на Захаровской горе: всю ее устлали еловым лапником. Кое-как одолели, но совсем основательно застряли в Чучмарах. Ох уж эти Чучмары! Чертово местечко, гиблый овраг. Сколько тут лесу повалено и гниет, издавая кислый хвойный запах, в разбитых колеях! Каждую весну плотники мостят лежневку, но к середине лета машины и трактора распихивают в разные стороны бревна. Ничем не загатить эту прорву.

Тоже рубили ельник, совали под скаты обломки измочаленных машинами бревен; вымокли и перевозились в грязи. Егор сунулся толкать грузовик сзади — обдало глинистыми шлепками из-под колеса. Матюкался на чем свет стоит, проклиная погоду и дорогу.

— Новый пинжак обработал, в душу мать! Провалились бы скрозь землю эти Чучмары! Не могут лежневку наладить.

— На диффер сели, надо подкапывать, — сказал Сергей и взялся за лопату.

Напрасно ворочал глину — не помогло. И когда проглянуло уже вечернее солнце, а не догнала ни одна машина, когда стало ясно, что, возможно, придется заночевать здесь, в проклятых Чучмарах, он решил бежать в деревню, искать трактор…

К дому Сергей подъехал затемно, при свете фар. Не сразу вошел в избу, опустился на лавочку у крыльца, пригнетенный усталостью. Все тело гудело и, постепенно расслабляясь, избывая напряжение, начинало истомно отходить. Сдернул пудовые, облепленные грязью сапоги и, давая отдых босым ногам, поставил их на березовый корень.

Тут его и застала ефремовская Манефа Овчинникова, заохала, присев на лавочку:

— Ой, батюшко, задьбналась, покуль бежала! Плохие стали ходоки. Хорошо, хоть ты дома. Не поедешь ли завтре на станцию?

— Не поеду, тетя Манефа, — без раздумья ответил Сергей. — Сегодня по шейку накатался.

— Ой, миленькой, чего же делать-то? — испугалась Манефа. Лицо ее, и без того длинное, еще больше вытянулось, брови плаксиво опустились шалашиком. — Зинка телеграмму пригнала, с ребенком едет. Как она добираться-то будет? А?

— Не знаю. Пойми, не могу.

— Придется самой пешком встречать хоть до Абросимова — плыть, да быть. Вот она, телеграмма-то. — Веря в ее убедительность, как в документ, она совала в руки Сергею бумажку.