Изменить стиль страницы

Ладные, крепкие лапти плетет Репей. В каждом доме есть они, правда, носят их редко, разве когда в бор пойдут по грузди, по бруснику или рыбу ловить бреднем.

— На сплаве твоя обутка не годится.

— Я и на сплав, бывало, хаживал: зачерпнешь воды — тут же и выльется. Доколе нынче гнали?

— До Гремячего.

— А мы прежде до Павлова ходили. В Гремячем-то омуте я чуть не утоп. Где быстрина кончается, кобылка[2] наскочила на камень и перевернулась, а я под нее попал. Каюк, если бы не Костюха Малышев, зацепил он багром в аккурат за оборку: выручили лапти-то. Воду из меня едва откачали, совсем мертвый был, истинная честь. — Осип взял из борозды комок и долго растирал его в бурых, как сама земля, пальцах. — На сплав меня любили посылать. Ребят у нас с Захарьевной не было, вот бригадиры и совали то в лес, то на реку, то в извоз. Особенно Марья Федулиха прицеплялась. Бывало, как постучит в окошко да пропоет гнусливо: «Фом-и-и-ич», так меня будто прутом хлестнет. — Сердито ударил хлыстом по пахоте.

— Кажется, Люська Стуинева? — Серега встал, присматриваясь к ильинской дороге. — Наверно, магнето несет.

Осип недоверчиво прищурился, перебирая пальцами в затылке.

— Может, и несет, только на машину плохая надежа, когда девка управляет. — Подошел к быку. — Поехали. Но-о!

Медленно ползет плуг. Скрипит на Бурмане упряжь. За спиной посвистывают крыльями грачи. Пот ест глаза, и, может быть, от этого кажется, что воздух над полем струится. Нет конца борозде.

Серега пахал и все посматривал с надеждой на трактор. Ему хотелось бросить плуг и пойти помочь Люське, но он ничего не понимал в двигателе, хотя малость умел управлять рулем. «Выучиться бы на тракториста, а то возись тут с быками», — подумалось ему. О школе не могло быть и речи: бросил учебу, как только отец ушел на фронт. Шесть классов успел закончить.

Бурман снова остановился, припал на коленки и лег. Разозлился Серега, принялся лупить быка:

— Развалился, тварь толстолобая! А ну, вставай!

Осип выхватил у него из рук прут, тоже вышел из себя:

— Перестань срывать зло на скотине! А то самого выхожу прутом. Раз лег, значит, шабаш.

Олимпиада Морошкина и Лизавета Ступнева бросили лошадей, подбежали к ним. Бурман протяжно мычал, словно жалуясь.

— На быках пахать — одна маета.

— Нету в нем той выносливости, как в лошади. Не приспособлен, стало быть, — защищал быка Осип.

— Теперь не подымешь.

— Поотлежится, сам встанет.

— Я завтра пойду рассовать, — махнула рукой Олимпиада. — Пускай Наталья кого другого посылает на пахоту.

И вдруг зачихал, затарахтел трактор. Пых-пых-пых — синий дым из трубы: кажется, вот-вот поперхнется и смолкнет. Все смотрели на трактор и переживали, боялись раньше времени выказать радость, и только когда засверкали на солнце колесные шипы, потекли волнами пласты из-под трехлемешного плуга, Осип швырнул в сторону прут и скомандовал:

— Кончен бал! Ведите, бабы, на конюшню лошадок!

— Хоть бы не ломался больше, — вздохнула Олимпиада.

— Люська не первый год за рулем, боевая девка, — похвалила Лизавета сестру.

Прицепили бороны, положили на них плуги и пустили лошадей к дому. Бурман тоже поднялся и побрел за ними.

Серега, позабыв про усталость, побежал по рыхлой пахоте к трактору. На ходу забрался и сел на тряское крыло.

— Здравствуй, Люсь!

— Здравствуй!

Ладонь у Люськи масляная, горячая. И лицо испачкано, а карие глаза блестят, смеются.

— Надо помощника?

— Помогай, коли не лень. — Люська подала конец веревки, привязанной к рычагу плуга.

Она обрадовалась Сереге. Скучно одной в поле. Да и в деревне нет для нее кавалеров, Люська лет на шесть старше Сереги. Но его это не смущает: среди взрослых он привык быть взрослым.

— Ты чего так похудел? Будто на тебе пахали. Или влюбился? — насмешливо допытывалась Люська.

— Тебя бы разочек послать на сплав. Люсь, дай порулить, — попросил Серега.

Поменялись местами. Он уже пробовал водить трактор прошлой весной. Вот где сила! В ладони бьет дрожь двигателя и отзывается каким-то восторгом во всем теле. За ильинской дорогой бабы рассевали овес, шли косой шеренгой с лукошками на лямках, как барабанщики. Точно по команде взмахивали руками, и зерно белым дождем вспыхивало перед ними. «Видят ли?» — гордо думал Серега, начиная новый загон поближе к дороге. Трактор упрямо тарахтел. Правое переднее колесо, отполированное землей, слегка виляло в борозде; поле плыло навстречу, как бы зыбилось, и дальние увалы плавно покачивались…

Остановились на загумнах. Уши заложило, Серега будто оглох на какое-то время. В радиаторе взбулькивала, парила вода, и весь трактор, казалось, накалился, а теперь медленно остывает, масло лоснится на выпуклом поддоне, как пот на боках загнанного жеребца.

Отсюда было видно все поле, еще не успевшее заветреть после плуга, утомленно-покорное. Вытирая ветошкой руки, Серега торжествующим взглядом окинул его и зашагал рядом с Люськой в деревню: оба прокаленные солнцем и пропахшие керосином. Нравился Сереге этот теплый машинный запах.

6

Дорога к дому. Сколько раз представлялась она там, на фронте, и казалось невероятным, что доведется увидеть родные места, спокойное небо над солнечными перелесками и полями, знакомые деревни: Бакланово, Ефимово, Савино…

Иван Назаров возвращался по ранению, осколком разорвало живот. И сейчас еще покалывало в левом боку и отдавалось при каждом шаге. Но впереди был дом! Не мог унывать бывалый солдат, прошагавший три года дорогами войны.

Дорога вползла на изволок. Черемуховым запахом потянуло от реки. Сейчас за излукой откроется Шумилино, блеснет под кручей вороной гладью круглый омут. Остановился на верхотинке около камня-валуна. Если идти из Шумилина, то дорога как бы натыкается на него и раздваивается: одна ведет в район, другая вниз по Песоме, в Кукушкино. Должно быть, многие века лежит здесь этот камень, источили, изъели его дожди и ветры, выбелило полевое солнце. Прохожие не дают ему зарастать мохом-травою. Горючие слезы баб и девок жгли его. Такой обычай, провожают мужей и братьев всегда до росстанного камня, а отсюда, с верхотинки, долго можно смотреть вслед и махать платками. Ивана так же провожали на фронт.

Здесь погиб отец, первый председатель «Красного восхода»: то ли от кулацкой руки, то ли по несчастному случаю.

Иван отвел взгляд от валуна. Горло свело. Расплывчатым пятном задрожали в глазах кудрявые деревенские березы. Дрогнуло солдатское сердце. Не стыдно было, потому что никто не видел.

Под берегом послышались голоса:

— Побыстрей, побыстрей заводи! Подрезай!

— Вота-а! Щуренок стоит, дядя Паша! Большо-ой!

Кто-то бултыхнулся, вероятно, запнувшись за корягу, выругался. Мужики тянули бредень мелким заливчином, беспокоили чистую песомскую струю, обметанную ветлами и черемухами. Глубина тут — по грудь. Парнишка с портяной сумкой поджидал на запеске: он собирал улов.

Иван узнал по гнусавому голосу Евсеночкина, обрадованно помахал пилоткой и крикнул:

— Э-эй, рыбаки-и!

Остановились в воде, задрали головы. Один бросил головец бредня — и вплавь к берегу. Запыхавшись, влетел на кручу.

— Серега? — удивился Иван. — Черт долговязый, да ты меня перерос! Совсем жених!

— Здравствуй, Ваня! — Серега восхищенно тряс руку Ивана, рассматривал сверкающие медали, завидовал солдатской выправке.

Гимнастерка без морщиночки, аккуратно подобрана под широкий ремень, пилотка лихо прилеплена набок. Плотный, плечистый. Лицо стало жестче, обветрело, скулы заострились: пообточила война.

— А это Минька ваш, — кивнул Серега на парнишку, взбегавшего по тропинке.

— Минька, чего глазами хлопаешь? Сигай сюда скорей! — поторопил Иван.

Тот с разбегу приткнулся к нему, затаился. Пока обнимал его и гладил волосы, мягкие, как тополиный пух, поднялся и Евсеночкин. Морщинистое лицо его посинело от холода, рваные портки прилипли к кривым ногам.

вернуться

2

Кобылка — маленький плотик.