Изменить стиль страницы

Парит после вчерашнего дождя. По илистым наносам стал пробиваться мелкий, как огуречная рассада, дудник. Деревья лист набирают, будто зеленым туманом окутаны берега. Жарко. Чайку бы или квасу, а сырой водой не напьешься, только больше пот гонит.

Около кукушкинских лав пришлось попыхтеть. Островок тут песчаный намыло, бревна забились в мелкую протоку. Едва вытаскали их.

— Малость перекурим, дядя Федя, — предложил Серега, вытирая кепкой лицо.

Сели на бревно. Серега стащил кирзачи. Кожа под пальцами сопрела — живое мясо. Поставил ноги в воду, и они перестали тосковать.

— Ты зря это. Остынешь потный-то, — предупредил Тарантин.

— Ноют шибко.

— Скоро управимся. Поди-ка, мы с тобой последнюю весну на сплаве. Ты в армию уйдешь, меня кто-нибудь помоложе заменит. Чижало стало. Шабаш! Пока война шла, как-то не думалось о себе, а теперь сразу вроде усталость взялась.

Изредка проплывали бревна. Некоторые наползали, шурша, на песок, Федор легонечко отталкивал их багром. Сам он в любую жару не снимет ни сапоги, ни пиджак, ни кепку: многие годы на сплаве, привык ко всему.

— Э-ге-гей! — катился по берегам далекий крик.

— Кто это?

— Чего?

— Кричит.

— Не слышу… Ага, кажись, вон там.

Выбрались на луговину, прислушались. Уже совсем близко мальчишечий голос:

— Серега-а-а!

— Эгей! — отозвался он. — Это наш Ленька.

— Может, дома чего?

Предположение Федора испугало Серегу. Братишка подскакал верхом на неоседланном Лютике. Нет, все в порядке. Рот у Леньки до ушей, зубы редкие, мелкие, как у бельчонка, глаза сверкают, и даже веснушки, кажется, светятся.

— Папка вернулся!

— Эх, мать честная! — Серега швырнул на траву багор. — Дядя Федя, ты как хочешь, а я сейчас махну домой!

— Само собой, поезжай, — согласился Тарантин. — Батьке привет от меня. Ужо вечерком, может, тоже приду.

— Ленька, подвигайся ближе к гриве, вместе поедем.

Серега подвел лошадь к холмышку, с помощью Тарантина забрался. Лютик потрусил медленной рысцой. Ленька нетерпеливо причмокивал, тыкая мерина в бока голыми пятками.

— Не гони, потихоньку доедем, — сказал Серега. — Слышь, у него даже ёкает внутри.

— Я сначала не узнал папку, смотрю, слезает с телеги на костылях.

— Что, в ногу ранен?

— Совсем оторвало по коленку.

Не мог Серега представить себе отца без ноги. Как же так? Всю войну прошел, и на тебе — под конец не уберегся…

Он сидел на своем обычном месте с краю стола, культя торчала, нацелившись на дверь, возле лежали костыли, прислоненные к лавке. Неловко подался вперед, хотел встать.

— Сынок! — вымолвил сдавленным голосом.

Серега приподнял его под мышки, и они крепко обнялись и поцеловались трижды. От отца пахло махоркой и еще чем-то солдатским. Он часто мигал выгоревшими ресницами, глубокие складки около рта подрагивали в улыбке.

— Дай хоть нагляжусь на тебя, — говорил восхищенно, все еще удерживая Серегу за плечи.

— Пока ты воевал, Андрей Александрович, перерос тебя сынок-то, — вставил Осип Репей, сидевший за столом. Он уже осушил стопочку и не мог молчать.

— Да, перерос батьку, совсем мужиком стал. Садись-ка, выпьем по лафитничку!

— Ты как добрался, папа?

— Осип Фомич довез.

— От самого Абросимова доставил, — гордо пояснил конюх. — Смотрю, вроде кто-то наш, шумшшнский прыгает на костылях по посаду. Ну тут и произошла наша встреча. А теперь сидим да калякаем, тебя поджидаючи. Ладно, соловья баснями не кормят: со сплаву человек, усталой, давайте повторим.

— Кушайте, кушайте, мои дорогие, — угощала мать. — Тебе, Осип Фомич, не знаю, какое спасибо.

— С радостью тебя, малина моя!

На ней было белыми цветочками по бордовому полю платье, которое и до войны носила не часто, берегла.

Нравилось это платье мужу. Правда, сидело оно на ней теперь свободно, даже через материю видны были острые ключицы. Она то присаживалась на минутку к столу, то хлопотливо убегала на кухню. Глаза ее, потускневшие было от горя, оживились, и все лицо помолодело. Отец, по природе суровый и молчаливый, редко был ласков с ней и с детьми, а сейчас с нежностью следил за каждым ее движением.

— Вот он, твой Андрей Александрович, гвардейский старшина, за домашним столом сидит при орденах и медалях! — обращаясь к матери, рассуждал Осип. — Поди-ка, не верится?

— Не верится, — призналась она.

Осип поразмазал по щетинистому подбородку соус из американских консервов, полез в карман за табакеркой. — Да, сколько людей полегло! Считай, вернулись пока только двое: ты да Иван Назаров, Игнаха Огурцов, кажись, обещается. А и здесь несладко было, Андрей Александрович. Досталось бабам, истинная честь, героини! За здоровье хозяйки повторим! Веришь, нет, мне ее жальчее всех было: отца похоронила, трое ребят да бабушка остались на руках. Ну-ка покрутись! Вишь, как похудела.

— Из костлявой рыбки уха сладка, — отшутилась мать.

— Молодец, Варвара! Ну к шутам, унывать: однова живем! — Осип ударил по столу дряблым, костлявым кулаком. — Живите теперь да радуйтесь. Сын у тебя, Андрей Александрович, изо всей деревни парень. Хочу сказать ему мое стариковское спасибо. Другие, смотришь, шаляй-валяй, а этот всегда при деле. И в лесу, и на сплаве — наравне с мужиками. Крепко оперлась на него семья…

— Ладно, дядя Осип, — перебил Серега.

— А что? Я правду говорю. — Конюх несколько раз подряд чихнул в герань, стоявшую сбоку. Лицо его приобрело свекольный оттенок.

— Где тебя Ленька разыскал? — спросил отец.

— Около кукушкинских лав. Нам осталось только берега подчистить.

Верушка прижималась к гимнастерке отца. Задумавшись о чем-то, он погладил большой загорелой рукой ее жиденькие волосы и сказал:

— А я теперь плохой работник.

— Без ноги, знамо, худо. Надо работу искать сподручную. — Репей помусолил кусок мяса и вдруг хлопнул отца по плечу. — Хочешь, я тебе, Андрей Александрович, излажу ходулю? Такую славную выстругаю, что в печку бросишь свои костыли. Прыгаешь ты на них ну как заяц. И руки заняты, а тут ослобонятся — делай что захочешь!

— Спасибо, Осип Фомич. Нога заживет получше, и пристегну ходулю.

— Молодых-то жалко. Верно, баушка Аграфена? Мы вот с тобой таковские люди, а руки-ноги у нас целы. Видишь, какое несоответствие.

— Про што толкуете-то? — виновато улыбнулась бабка, смирно сидевшая у краешка стола. — Слышу, что разговариваете, а ничего не разберу: будто у немцев.

— И правда, ильинский-то Тихомиров, поди, лет пятнадцать на деревяшке ходит и в мэтээсе работает, — вспомнила мать.

— Повторим, Александрович, чтобы рана твоя быстрей заживлялась. — Осип поднял стопку и мелкими глотками пригубил ее до дна. — Если понадобится куда съездить, лошадь бери в любой раз. Варвара Яковлевна, извини меня, старого дурака, сижу да болтаю.

Стал вылезать из-за стола, пошатнулся. Серега взял его под руку, повел с лестницы. На улице Осип, словно опомнившись, придирчиво спросил:

— Постой, куда ты меня ведешь?

— Домой.

— Пусти. Домой я сам дорогу знаю.

Отстранил Серегу и, погрозив скрюченным желтым пальцем, изрек:

— Батьку, смотри, жалей.

В другое время Серега посмеялся бы над стариком, сейчас было не до шуток. Осип поплелся неверными шагами на конюшню: там можно потолковать с лошадьми и подремать в каморке. А дома Захарьевна начнет стружить.

На мосту застучали костыли. Странным, каким-то пугающим казался этот деревянный стук в доме.

— Я уж не буду спускаться на крыльцо, посижу здесь, — сказал отец, устраиваясь на приступке около повети. — Куришь?

— Курю. На сплаве, если не курить, комарье заест, — как бы оправдываясь, ответил Серега.

— Дай мне твоего табаку, а ты попробуй солдатского.

Поменялись кисетами. Неторопливо скрутили по цигарке. Отец курил с завидным наслаждением, затягивался долго, так, что чисто выбритые щеки глубоко впадали внутрь, и сухо потрескивала махорка, потом шумно выдыхал, пуская дым одновременно и ртом и носом.