Изменить стиль страницы

— Ты же сам знаешь, почему она померла. Через лекарства. С тех пор как стали ими торговать, они больше людей убили, чем во всю войну 14-го года. Слава те господи, хоть глаза нам открыли — нельзя их целыми пачками глушить. А Франсина из-за них богу душу отдала, из-за пустяков то есть.

— Так-то оно так, да все равно у тебя в середке хрипит. Ну будто ты мотороллер проглотил.

— Не твое собачье дело! Собью себе гоголь-моголя и добавлю в него целый стакан хмельного.

Если Глод краснел, Бомбастый бледнел.

— Ого, отец! Уж не удар ли тебя скоро хватит, смотри, какой сделался, чисто красное знамя!

— Да нет, ей-богу, старый ты чудачина! Просто злость у меня выходит — а это в порядке вещей. Что ж, по-твоему, лучше, чтобы она внутри сидела?

— На твоем месте наловил бы я пиявок, да припустил себе на загривок, самое разлюбезное дело.

— Верно, что разлюбезное. А я бы на твоем месте литр мне поставил!

Выпивали литр. Потом задумчиво молчали, но ведь это с любым добрым христианином может случиться. Шерасс сам задавал себе вопрос, потом повторял его вслух заискивающим голоском:

— Знаешь, старик, уж сколько раз я спрашивал себя, не слишком ли много ты пьешь?

Утирая усы, Ратинье возражал столь же учтиво:

— И у меня, старина, один вопросик есть, только я его не задаю. Ты весь насквозь проспиртовался до самого пупа, но пьешь ты уже гляди сколько лет и, пока жив, бросать не собираешься. — И вдруг, побагровев, взрывался без перехода: — Ну и что! Если даже! Если даже я лишку хвачу! Твое-то какое дело? Тебе-то что?

— Если я отдам концы, это уж моя забота. Но не хочу я, чтобы ты помирал, вот ты. Что тогда со мной будет, а, скажи?

— Вон он, эгоизм-то твой! Так бы и сказал. Кстати, и ты бы тоже поменьше мог пить. Между нами говоря, и мне не особенно интересно оставаться одному с этой вот старой падалью, с этим Добрышом…

Добрыш был кот и принадлежал Глоду, мерзейший черный деревенский кот, возможно, когда-то и сибирский, но к старости он стал шелудивый, общипанный, блохастый, растерзанный. Посмотреть на него сзади — просто обглоданный селедочный хребет с двумя не совсем пристойными висюльками. Спереди — пара ушей, хоть и с зазубринами по краям, зато стоявших торчком, как бумажный кулек, как граммофонная труба, иначе ему не уберечься бы было от пинков, от автомобилей, когтей или выстрелов.

Было ему лет двенадцать-тринадцать, и он знал Франсину, это она и окрестила его Добрышом еще в том нежном возрасте, когда он уже ухитрялся стащить целую головку сыра. В скором времени и вся деревня начала звать Добрышом, так сказать, расширительно, всех, кто нечист на руку, впрочем, их также эвфемизма ради называли еще «падки до чужого». Кот Добрыш гордо носил свою анархо-воровскую кличку, дремал обычно у ног своего хозяина, который, впрочем, при посторонних никогда не позволял себе никаких сантиментов в отличие от горожан. Наоборот, в присутствии Бомбастого Ратинье, завидев кота, начинал ворчать:

— Видать, смерть-матушка нынче по горло сыта. Да никогда эта падаль не подохнет. Нас еще с тобой похоронит!

Но стоило Шерассу повернуться к Глоду горбом, как тот быстренько нагибался и гладил кота. В саду Глода стояло с десяток коробок из-под сардин, в которых засыпала рыбешка, предназначавшаяся для его старого спутника жизни.

В один злосчастный день бывший сапожник недрогнувшей рукой оттолкнул стакан, который протянул ему бывший землекоп. Этот последний, засунув пальцы в стакан, вытащил то, что барахталось в вине, другими словами, муху.

— Да это же муха! Если ты боишься, что она тебя в задницу ужалит, я тебе другой стакан налью, но с чего это ты к старости таким деликатным стал! Чего доброго, будешь вино через соломинку цедить!

Но Глод сидел насупившись:

— Да не из-за мухи вовсе! Если даже муху проглотишь, от нее при моей-то болезни такого вреда, как от вина, не будет.

— А какая же это у тебя со вчерашнего дня новая болезнь открылась?

— Диабет.

Бомбастый выпучил свои совиные глаза:

— А как же ты об этом узнал?

— Узнал утром, из «Монтань».

Чтобы окончательно не потерять присутствие духа, Бомбастый осушил свой стакан:

— Неужто в «Монтань» о твоем диабете писали?

Ратинье отрицательно помотал головой, его явно утомляла беседа с такой бестолочью.

— Конечно нет, старый ты болван! Там в одной статье вообще о диабете говорилось, но в частностях это как раз ко мне подходит. Я вспомнил свою тетушку Огюстину, у нее диабет был аж во всем теле, да и померла она одноглазой, а почему и как ей этот глаз удалили, уж не знаю. Да если бы только одна она — это еще не страшно, а был у меня двоюродный братец, Бенуа Клу, так он тоже диабет подцепил. И такой диабет, что уж сильнее не бывает, он его и сгубил, Бенуа и охнуть не успел. Вот и получается — двое у меня.

Бомбастый захихикал, что, по мнению его собеседника, было более чем глупо, и заявил:

— Откровенность за откровенность, и у меня тоже двоих дядюшек в четырнадцатом году убило, но мне странно было бы, если бы и со мной такое приключилось.

Так началась их первая ссора. Глод намертво вцепился в свой воображаемый диабет и никаких шуток на сей счет не терпел. Неведомый бич божий обрушился на него, и целую неделю он не находил себе места. Отныне больной питался только зеленой фасолью, пил кофе без сахара и воротил нос от каждой ложки столь гнусного пойла. Рука его, машинально тянувшаяся к бутылке красного, бессильно падала и от греха подальше зарывалась в карман.

— В жизни больше к нему не прикоснусь, — цедил сквозь зубы Глод, не устояв, однако, против искушения и ставя пустую бутылку в мойку. И продолжал: — А странно все-таки, повсюду болезней полно, даже в десятом колене. Надо полагать, передаются они, как филлоксера на винограднике, а ведь она — филлоксера — штука не смертельная. Чем же это я провинился перед господом богом, елки-палки, чтобы по наследству диабет получить, будто нет на земле другой холеры, кроме этого самого диабета; при холере хоть можно пить сколько душе угодно, и нутро не повредишь.

Как-то утром он вывел из сарайчика свой велосипед, некое сооружение, достойное занять первое место в музее «Вело», и понесся сломя голову в Жалиньи посоветоваться с врачом. На половине дороги он слегка сбавил ход. Этот Гюгюс наверняка вручит ему целый мешок разных снадобий, а он от них наверняка околеет — ведь убили же они его Франсину. Тут он принажал на педали — впереди забрезжила некая надежда. А что, если доктор вдруг разрешит ему пить, хоть немного, а разрешит…

— Пол-литра можете, мсье Ратинье.

— За обедом?

— Что вы! За целый день. Кстати, сколько вы за день выпиваете?

— Да никогда как-то не считал… Литров пять-шесть, как и Бомбастый.

— Да вы с ума сошли! — взовьется доктор. — Вы просто-напросто алкоголик, пьявка безмозглая, трава кровососная! Хватит вам в день и пол-литра!

Пол-литра! Пусть он себе кое-куда эти пол-литра вольет! Глод чиркнул ногой о землю, остановил велосипед. Какого черта катить десять километров туда и обратно, отдавать свои кровные денежки, слушать, как на тебя, старика, орут словно на мальчишку, и все из-за каких-то пол-литра, которые и распробовать-то толком не успеешь, как винцо уже в желудок проскочило! С тяжелой душой Ратинье повернул обратно, с отвращением касаясь носком сабо велосипедных педалей. Не следовало ему читать этот «Монтань». Ведь знал же — все, что печатают в газетах — сплошное вранье, знал, какую ахинею несут депутаты, только головы добрым людям морочат…

Сидя на лавочке у двери, Шерасс нажаривал на аккордеоне «Златую ниву», подпевая себе козлиным голоском. Эка развеселился, скотина, а еще полный стакан рядом поставил. Лучше бы распяли на кресте нашего болящего, чем видеть жизнерадостную физиономию Бомбастого. И не удержавшись, он резко бросил:

— Оставишь ли ты меня в покое, черти бы тебя взяли, дромадер проклятый. Дай хоть мне мирно угаснуть, пьянь чертова! Надрался с утра пораньше, пропойца эдакий!