Изменить стиль страницы

В дружеских отношениях был он с приветливой семьей талантливого художника-любителя Николая Ивановича Ладыгина. У него часто собирались и художники, и литераторы. Оба Николая Ивановича были хорошими шахматистами, и их баталиям не было конца. Глазков, выиграв, сыпал шутками, сочинял на ходу остроумные двустишия.

У Ладыгина была прекрасная библиотека, особенно по истории искусств, монографии художников чуть ли не всего мира. Собирали ее, главным образом, сыновья Ладыгина Борис и Леша, великолепные фотографы. Работы Бориса украшали не одну выставку. Много прекрасных снимков есть у них и с Николаем Глазковым.

Дружил Николай Иванович Глазков и с коллекционером Николаем Алексеевичем Никифоровым, с удовольствием давал ему автографы, дарил публикации.

Санчо Пансой Глазкова в Тамбове был Ульян Ульев. Николай Иванович ласково называл его Ульяночкой. Что бы когда бы ни понадобилось Глазкову или всей компании, он говорил:

— Ульяночка сейчас добудет.

И Ульян — в ночь, в полуночь — исчезал и возвращался, порой через час, два или три, то ли с нужной книжкой, то ли с бутылкой увеселительного напитка.

К этим людям Глазков относился с нежностью и вниманием. Я знаю, что у каждого из них не было праздника без шутливого стихотворного поздравления Глазкова. Если о ком-то из нас где-нибудь в печати говорилось доброе слово, Глазков часто аккуратно вырезал информацию или статью и присылал «виновнику». Он умел радоваться успеху товарища. Я никогда не замечал у него малейшей зависти.

Николай Иванович любил Тамбов. Не случайно, едва вышла у него первая книжка — «Моя эстрада», — он поспешил с ней к тамбовским друзьям.

Наезжая в Тамбов, он подарил мне книгу «Зеленый простор». Книга — не самая лучшая у него. Но было отрадно, что она вышла. Мне дорога его надпись на книге.

«Шевченко Миша — видно сразу —
Напоминает мне Тараса,
И для него совсем не плохо,
то он живет не ту эпоху.
                           26 июля 1961».

Еще у него была одна прекрасная черта. Он на всю жизнь помнил сделанное для него доброе дело.

В середине шестидесятых годов я стал работать в правлении Союза писателей РСФСР. Однажды зашел ко мне Николай Иванович и попросил послать его в Якутию. Он много и хорошо переводил якутских поэтов. Слетал туда. Вернувшись, сразу же зашел, рассказывал о поездке. Вскоре занес новую книгу стихов — «Творческие командировки».

Он охотно ездил по стране. Строчки «Кочевья не отдам я» — это суть его натуры. Кочевье питало его музу. У него немало стихов про Тамбов, есть стихи, посвященные и Ладыгину, и Никифорову. Он не забывал их добра.

В 1979 году мы одновременно с ним отмечали свои юбилеи. Мы родились в один день — 28 января, с разницей в десять лет. Он — в 1919, а я — в 1929 году.

Вместе с телеграммами друзей и товарищей пришло письмо от Николая Ивановича. Я знал, что он болен, и потому письмо особенно взволновало меня.

Естественно, я с благодарностью ответил ему поздравленьем.

В один день мы собирали гостей. Я позвонил Василию Федорову: пригласить его на свой праздник.

— Знаешь, — сказал он, — не обижайся. Но я иду сегодня на вечер к Коле Глазкову. Он очень плох…

Вскоре Николая Ивановича не стало.

Как-то на обсуждении очередного «Дня поэзии» Евгений Евтушенко, до́бро писавший о Николае Глазкове как о замечательном, самобытном поэте, сказал:

— Если бы мне поручили издать все лучшее, что есть у Глазкова, я представил бы его как очень, очень большого поэта!..

Такого издания, к сожалению, пока нет. Евгений Александрович сам много работает и, видно, руки не доходят до составления такого сборника, хотя он, повторяю, сделал хорошее дело, написав о поэте с любовью и уважением. Может быть, ему не удастся составить такую глазковскую книгу. Ничего. За него это сделает Время.

1985

ИЩУ ВЫХОД

(об А. Прасолове)

Есть у него такие строки:

Чем жесточе я сжимаю губы,
Тем вернее зреющая речь.

На всех немногочисленных фотоснимках он — сосредоточенный, как бы отстраненный, с плотно сжатыми губами. Жесточе сжимать губы заставляла его жизнь. Она же стала источником его зрелых стихов. Жаль, что не все, слышавшие их при его жизни, поняли их. Широко заговорили о них только после его ухода…

Снова невольно думаешь: «Ах, медлительные люди! Вы немножко опоздали…» Единственное утешение: как поэт он есть, как поэт он всегда будет.

Знакомство наше произошло сентябрьским днем 1947 года в Россошанском педагогическом училище.

Преподавательница педагогики Александра Ивановна Просфорнина зазвала меня в педкабинет и сразу за порогом взволнованно, округлив глаза, выпалила:

— Знаешь, Миша, на перьвый курс пришел мальчик…

Александра Ивановна была северянка. Она окала, укорачивала слоги в словах, слова «первый, во-первых» произносила с мягким «р», а учащихся называла мальчиками и девочками. Мы для нее были всей ее жизнью. Необычайно увлеченная педагогикой, она увлекала ею и нас. В году она была строга и педантична, гоняла, что называется, по всему материалу, но двоек никому в четвертях не ставила, зная, что это грозит учащемуся лишением стипендии. Мы ее любили. Многие из нас, уже окончив педучилище, переписывались с ней. И всем она что-то советовала, в чем-то помогала, кого-то ругала, кого-то женила, кого-то выдавала замуж, хотя сама прожила всю жизнь одна.

Ее квартира была рядом с училищем, и Александра Ивановна, как говорится, дневала и ночевала в нем. С гордостью носила она редкую тогда награду — знак отличника народного просвещения.

Увлеченностью ее было издание стенных газет и рукописного «Педагогического журнала».

В тот день она меня пригласила в педкабинет как раз по стенгазетным делам. И вот:

— …на перьвый курс пришел мальчик и, знашь, стихи пишет! Прямо как Маяковский, черт!.. А вот и он, гляди-ко!..

Она указала рукой на дверь. В двери стоял невысокий, щуплый, с большой лобастой головой парнишка. На нем были косоворотка, просторный в плечах серый поношенный, но чистый пиджак и черные брюки, заправленные в кирзовые сапоги. Это был Алексей Прасолов.

Нам предстояло — Александра Ивановна уже сагитировала и его — выпускать первый в том учебном году номер стенной училищной газеты. Из своей бездонной сумки Александра Ивановна высыпала на стол кучу ученических заметок. Договорились, что я буду их править, а Алеша будет оформлять газету. Он хорошо рисовал.

Сразу бросились в глаза его неразговорчивость, сдержанность; он редко улыбался. Позже я еще отмечу в нем всегдашнюю сосредоточенность; он старался быть в сторонке, не выскакивал наперед, не лез, как говорится, туда, куда его не просили. Но если ему что-либо поручали сделать, делал обстоятельно и добросовестно.

В тот же день выяснилось, что мы с ним почти ровесники: я всего лишь на год старше его; что треть дороги до дому мы можем с ним ехать или идти вместе. Я жил на станции Россошь, в трех километрах от училища, а Алеша — в Морозовке, еще километров шесть от станции. В хорошую погоду он ходил и в училище, и домой пешком, по лугу вдоль реки Черная Калитва, но чаще — ездил пригородным поездом до Райновской, а дальше до Морозовки — на своих двоих по проселку. Сейчас он покрыт асфальтом, а тогда… Надо было надевать сапоги да покрепче, особенно весной и осенью: грязь там черноземная…

В училище в ту пору училась молодежь разных возрастов и судеб. Гораздо позже при воспоминаниях о тех годах у меня сложились строки:

Прошагавшее всю Европу
Поколенье бывалых солдат
В классы шло — как будто в окопы,
В те, что помнят павших ребят…
Рядом мы, пацаны, исправно
Тянем лямку каждый урок.
И со старшими мерзнем на равных,
И на равных делим паек.
И преграды какие угодно
Мы берем на дороге своей.
Мы — фаланга самых народных,
Самых главных учителей!..