Думается, что в своем замечании о недостаточной философичности прозы Шолохова А. А. Фадеев не прав.
Проза Шолохова философична в высшем значении этого слова. В отличие от других писателей философия Шолохова, его «всечеловеческая мысль» удивительно органична и в «Тихом Доне», и в «Судьбе человека», и в «Жеребенке»…
Его философская мысль — в образах, в судьбах героев.
И хорошо, что Шолохов не философствует специально.
Хемингуэй гордился тем, как он написал «Старика и море»: в произведении нет женщины, а читается оно на одном дыхании.
Говорят, это же отметил великий американец и в «Судьбе человека».
У большинства писателей названия книг нейтральны. Но есть названия — философичные, многогранные по мыслям.
«Война и мир»… Это и понятие: сражение и мир. Но более важно философичное: война и мир — планета, война и человечество. Или толстовское же — «Воскресение». Или хемингуэевское «По ком звонит колокол».
Так и у Шолохова.
«Тихий Дон». Традиционный песенный образ. Но, прочитав название, читаешь эпиграфы, и уже душа взволнована. Потом тысячу раз думаешь о «тишине» Дона, переживая трагические судьбы людей его…
«Лазоревая степь». Та же контрастность. Беспощадная борьба людей на фоне чарующей степи в лазоревом цвете.
«Поднятая целина». Это — конкретно — вспашка новых земель гремяченским колхозом. Но главное, по трактовке того времени, это поднятая целина крестьянского сознания.
«Судьба человека». Уже только эти слова звучат как высший смысл нашего века.
Говорят, слишком прямолинейно, откровенно публицистично название «Они сражались за Родину». Ну и что ж? Война-то — Великая Отечественная. Отсюда и название. Это же не то что «Жизнь за царя»!..
По его вещам все кинокартины удачны. Есть что ставить!
Осенью 1958 года был я на учебных сборах. Жили мы в лесу под Тамбовом.
В это время Сергей Бондарчук снимал фильм по рассказу Михаила Шолохова «Судьба человека». Часть сценария он снимал на Тамбовщине. До нас, в лес, доходили слухи о съемках. В массовых сценах было занято много тамбовцев. Об этом рассказывали с восхищением. Говорили, что якобы будут съемки и в расположении нашей части.
И вот однажды сидим мы на лесной поляне и налаживаем дальномер. Подходит к нам капитан Дедюхин и прямо с ходу: «Ты, ты, ты и ты, — он ткнул пальцем в меня, — марш в распоряжение Бондарчука! Вон для вас машина».
Нас привезли в большой старый, помещичий, видимо, в прошлом сад. Недалеко от сада, у большой дороги, стояло голое дерево — как узник с поднятыми руками, одинокий столб с оторванными проводами; рядом валялся разбитый грузовик.
Как нам позже рассказывали, здесь были отсняты кадры пленения Андрея Соколова, — это когда он, по рассказу, везет снаряды на батарею.
Теперь надо было снять эту самую батарею — в бою.
Между двумя большими, изуродованными долгим веком яблонями было установлено три пушки-семидесятишестимиллиметровки. Перед ними возвышался к горизонту бугор в зеленой кукурузе и подсолнечниках.
По ходу съемки надо было изображать пятичасовой бой батареи с гитлеровцами.
Нас одели в гимнастерки сорок первого года — с петлицами (погон тогда, как известно, еще не было), нацепили мы пояса с подсумками, надели каски.
Я должен был играть командира орудия — одного из трех. Возле каждого орудия лежало по три боевых снаряда. Стрелять должны были кадровые артиллеристы. Руководил стрельбой красивый смуглолицый полковник Сулейманов.
Был выбран квадрат стрельбы, и все ждали сигнала Бондарчука.
У первого орудия гримировали одного раздетого до пояса артиллериста — лицо, грудь, руки, — все в пыли, в саже… Пять часов боя! Артиллериста со снарядом, который он загоняет в ствол орудия, должны были снять крупным планом. Перед залпом комиссар (в рассказе этого нет), артист Иванов, игравший роль Кошевого в «Молодой гвардии», кричит: «По фашистским гадам — огонь!..»
Зажгли под ветер дымовую шашку. Дым стелется по батарее, по бугру. Иллюзия переднего края полная.
На все наши приготовления, на гримировку, на репетицию Иванова молча, за нашей спиной, посматривал Сергей Бондарчук. Он был одет в военную форму Андрея Соколова, сидел на маленьком раскладном стуле и вырезал из деревянного бруска человеческую фигурку. К нему никто не подходил, он никого не подзывал и вообще за все время съемки не проронил ни слова. Молча поглядывал, и все. Метались операторы, их помощники.
И вот крик комиссара.
И началась пальба.
«Орудие!» — кричу я.
Выстрел. Пушка подпрыгивает.
«Орудие!» — ору во всю глотку.
Снова выстрел.
«Орудие!»
Вдали где-то сплошной гул. Звенит в ушах.
Бондарчук сидит невозмутимо на стульчике.
А мой наводчик, кадровый сержант-артиллерист, идет от пушки к полковнику и говорит:
— Ну, товарищ полковник, хорошо то, что хорошо кончается.
— Что такое? — резко спрашивает полковник.
Сержант протягивает ему на ладони сорванные гайки.
— Или мало жидкости в откатнике, — говорит он, — или совсем нет…
— Кто осматривал орудия перед стрельбой? — еще резче спрашивает полковник, бледнея.
— Не знаю, — пожимает плечами сержант…
Если бы мы стреляли не тремя, а четырьмя боевыми снарядами, сорвало бы ствол и… Получила бы мама моя извещение, что ее сын погиб смертью храбрых при исполнении служебных обязанностей.
Бондарчук — оглядываюсь — по-прежнему невозмутимо сидит на своем стуле…
Спустя полгода или год смотрел я кинофильм «Судьба человека». Ждал — увижу себя на экране. Но этих кадров не было. По всей очевидности, они не были нужны.
«Оставалось полторы недели до прихода казаков из лагерей. Аксинья неистовствовала в поздней горькой своей любви…»
Это в начале романа. Первые встречи Григория и Аксиньи. Приближение первой расплаты. Вот-вот приедет Степан в хутор со сборов, и все объявится. Аксинья готова на что угодно, лишь бы быть с Григорием.
«В горнице… Аксинья со вздохом целует Григория повыше переносицы, на развилке бровей.
— Что я буду делать!.. Гри-и-шка! Душу ты мою вынаешь!.. Сгубилась я… Придет Степан — какой ответ держать стану?.. Кто за меня вступится?..
Григорий молчит… И вдруг рвет плотину сдержанности поток чувства: Аксинья бешено целует лицо его, шею, руки, жесткую курчавую черную поросль на груди. В промежутки, задыхаясь, шепчет, и дрожь ее ощущает Григорий:
— Гриша, дружечка моя… родимый… давай уйдем. Милый мой! Кинем все, уйдем. И мужа и все кину, лишь бы ты был… На шахты уйдем, далеко. Кохать тебя буду, жалеть… На Парамоновских рудниках у меня дядя родной в стражниках служит, он нам пособит… Гриша! Хучь словцо урони…»
Как не ответить согласием на такую горячую просьбу любимой женщины? Как устоять тут? Тем более, что и дома у Григория — не мед, он знает, как смотрит отец на его связь с Аксиньей… Но он предельно искренен. Ответ его живет в его крови. Грубовато, с хуторской прямотой, он говорит:
«— Дура ты, Аксинья, дура! Гутаришь, а послухать нечего. Ну, куда я пойду от хозяйства? Опять же на службу мне на энтот год. Не годится дело…»
Небольшая пауза, и Григорий говорит о самом главном — почему он не может внять просьбе Аксиньи:
«— От земли я никуда не тронусь…»
Никуда от земли! Верность Григория родной земле. Это ведь одна из главных тем романа.
Сейчас другое время. Оно рождает и новые песни. И не всегда только веселые. Вы вынуждены уходить и уезжать с земли, где мы рождаемся и вырастаем. То в один конец страны, то в другой, то в третий. Сначала уходили и уезжали с трудом, а затем пришла и легкость, легкость необыкновенная… Выросло несколько поколений людей, которым совершенно все равно, где, на каком месте будет добыт «длинный рубль». Лишь бы он был.