Изменить стиль страницы

Мимо прошла одна из соседок Норы — кажется, учительница русского языка, — глянула на меня, как монашка на голого, не произнесла ни слова и скрылась в доме. Прошла мимо История, попыталась улыбнуться, но я случайно закашлялся как раз в тот миг. Немка растворила окно и долго всматривалась, накинув на плечи шаль, потом захлопнула створки так, что стекла задребезжали, засветила коптилку и задернула занавеску. А я все сидел, хотя промерз до самых костей. Конечно, можно было встать и зайти в любую из кухонь. Все-таки меня тут знали: учителям тоже бывают нужны иголки, нитки, платочки, их тоже интересуют городские новости. Любая налила бы мне стакан чаю, а может, даже и рассказала бы, где так застряла Нора. Наверняка рассказала бы, потому что женские языки не знают устали, иногда прямо удивляешься, как у учителей после нелегкого рабочего дня этот, по временам просто-таки излишний, орган не отказывает в работе. Но я все сидел, как будто примерз к лавочке, и лишь думал со страхом, что если придется сидеть так до утра, то у меня не хватит табаку. В мешке была, правда, пачка листьев «вырвиглаза», но его еще надо было нарезать. Была у меня трубка — табак для трубки можно раскрошить и в ладонях, а в бумажке ненарезанный самосад горит плохо.

Однако тут появилась наконец и Нора, и не одна, а с учителем пения, составлявшим вместе с директором и математиком мужской триумвират этой школы.

— Ты, наверное, заждался, — сразу же защебетала Нора. — Почему не посидел в тепле, хотя бы на кухне…

«Хотя бы» означало, что мне известно, где она прячет запасной ключ на случай, если мать или брат нагрянут к ней без предупреждения. Я, по ее словам, был третьим, кому была доверена тайна. Но я ею ни разу не воспользовался. По-моему, очень неудобно самому врываться в девичий мирок. Если бы еще к другой девчонке, но то была Нора…

Лучше, о губах мечтая,
Так и не коснуться их…

Закоченел я основательно. Но и в комнате Норы было немногим теплее, чем снаружи.

— Дрова есть, только некогда напилить и наколоть, — как бы оправдываясь, объяснила она.

— Надо было сказать Саше. Вдвоем мы живо управились бы.

— Их только пару дней как привезли. Пока держался санный путь, выполняли нормы — вывозили бревна и дрова на станцию. Они там и сейчас гниют. Только когда лесозаготовки выполнены, остатки великодушно отдают школе и учителям.

Я насторожился. Это был первый случай, когда Нора позволила себе критиковать неурядицы, которые — в отдельных случаях, кое-где — имели место. До сих пор она все оправдывала и ругала нас с Сашей за то, что мы не отдаем себе отчета в послевоенных трудностях.

Я чуть было не напомнил Норе ее же собственные, только недавно сказанные слова о том, что комсомолец не должен хныкать. Но сдержался. Кому станет легче от такой пикировки?

— Погоди. — Нора метнулась из комнаты и вернулась с котелком тепловатой воды для чая; расстелила белую скатерку, сняла с полки две эмалированных кружки и маленькую баночку с медом.

— Боюсь, как бы ты не простудился. Голоден, наверное? Только у меня ничего нет. Угощайся!

И она поставила на стол мисочку простокваши и тарелку с холодными картошками в мундире.

— Поджарить не на чем, жира нет, — виновато объяснила она. — Да и все равно сейчас к плите не попасть. Все жарят и варят.

«Не умеет жить девчонка, — пренебрежительно усмехнулся я. — Вот тебе и деревенское молочко, сметана, яички. Нет, не умеет. Чтобы в деревне голодать! В городе, там еще можно остаться без жратвы, в магазинах мало что есть, да и за каждой ерундой надо выстоять в очереди, а на рынке ломят такие цены…»

Я развязал свой мешок, вытащил ковригу хлеба, ком творога. Сало и масло лежали слишком глубоко, и потом мне предстояло еще рассчитаться с городскими клиентами, иначе мало того, что ходка окажется зряшной, еще и схлопочешь по морде. Мой личный подарок Норе тоже находился в самой глубине рюкзака. Саша с матерью на сей раз слали Норе только привет — в случае, если увижусь.

Она с удовольствием поела хлеба, потом стала убирать со стола и хотела весь остаток спрятать на полку.

— Стой, стой, — остановил я ее, уже решив про себя, что отсюда подамся прямиком в город. — Если у тебя нет хлеба, поделимся по-божески. Меня дома тоже не хлебом-солью встречают.

Она удивилась:

— А разве мои ничего не прислали?

— На этот раз нет. Сейчас они, наверное, ждут чего-нибудь от тебя. Тут все же легче достать.

— Даром никто ничего не дает, — отрезала Нора. — А платят мне мало. Кто рад бы дать — у тех у самих ничего нет. А те, у кого есть, показывают фигу. Сходи, говорят, подои мою коровку, за работу, так и быть, получишь литр молока.

— Могла бы разок и подоить, — примирительно сказал я. — Работа не хуже всякой другой.

— А если я не умею? И в школе с ребятами так много дел, порой приходится ночей не спать — как тогда, когда пришлось в одиночку составлять программу праздничного вечера. Учителя отлынивают, — они, мол, плохо знают, что требуется в нынешние времена. И за что, мол, мне только деньги платят! Хоть разорвись за эти сотни. И если бы еще хоть что-нибудь можно было купить по нормальной цене! У других учителей — и корова, и свиньи, и огород, они за деньги разве что спички да соль покупают, а дерут не хуже кулаков.

Говоря это, Нора сердито швырнула початую ковригу на стол. Чувствовалось, что терпение ее иссякло, но успокоить девушку было нечем — такой уж была жизнь. Если станешь терзаться из-за каждой мелочи, то так и проживешь в одних терзаниях. И я, утихомиривая, протянул:

— С хлебом можно бы и поласковей, — и отхватил для нее порядочный кус, а остальное засунул в рюкзак.

— Забирай все! Никому не хочу быть обязанной! — крикнула. Нора.

Кровь ударила мне в голову. Я встал, посмотрел на нее в упор и выговорил одно-единственное слово:

— Нора!

Подействовало. Она положила хлеб на полку, села к столу и всхлипнула, спрятав лицо в ладонях. Сел и я. Обождал немного и снова проговорил, совсем тихо:

— Нора…

Она притворилась, что не слышит.

— Скажи только, чем я могу тебе помочь, и я все сделаю…

Она подняла на меня заплаканные глаза.

— Ты мне помочь не можешь. Ты, комсомолец, который не стыдится разъезжать с мешком…

Кожа у меня толстая, и я не принял оскорбления всерьез: слишком уж расстроенной была Нора. Можно было, конечно, напомнить, что она вот только что ела мой хлеб и творог, и кусок вовсе не застревал у нее в горле. Но после таких слов мне, вероятнее всего, пришлось бы уйти из этой комнаты навсегда. Так что я лишь вздохнул и, не теряя самообладания, ответил:

— Жить всем надо.

— Всем? — Нора глянула на меня так, что мне, честное слово, сделалось жутковато. — Нет! Не всем! Может, и им тоже надо жить — всей той нечисти, что засела в лесу, и их подручным, что каждый день ухмыляются тебе в лицо? Нет! Им не надо жить! Будь я мужчиной, будь у меня винтовка… Ненавижу, ненавижу!..

Я не сомневался, что Нора выступила бы вместе с мужчинами, с винтовкой в руках, против той нечисти, которую я и сам ненавидел не меньше, чем она. Я в это верил, и потому ее слова прозвучали словно пощечина. Жаль только, что даже Норе нельзя было рассказать обо всем. Борются ведь не только с винтовкой в руках.

За окном стемнело, мы в комнате молчали. Тут-то и настало, наверное, время пошарить на самом дне рюкзака и достать припасенный для нее подарок.

Но я не успел: Нора подняла голову.

— Слушай, — проговорила она медленно, словно размышляя вслух, — остаться у меня на ночь тебе нельзя. Меня тут и так едят без соли. Если бы ты хоть пришел, никем не замеченный… Ты же знал, где ключ.

Слова эти были для меня, как удар обухом. Я встал.

— Выходит, я для твоих соседей — щепотка соли, а ты хочешь, чтобы на завтрак у них было пресное блюдо — одна ты, без меня. А может, ты и мне по вкусу? — тут я попытался улыбнуться. — Ну, какая разница, вошел я у всех на виду или прокрался бы так, что никто не заметил?