Изменить стиль страницы

Точно белое привидение, чуть-чуть пошатываясь, огромный Евлампий зашагал обратно к трапезной и скрылся в сенцах.

— Спаси-те-е! — кричала Матрена, поднимаясь на ноги. — Помоги-и-ит-е!

На ее крик выбежали из трапезной дьяк Кузьма, конюх Василий и один из заимщиков.

— Что такое? — спрашивали они, направляясь к Матрене.

— Что случилось?

Указывая рукой на лежащего в снегу Бориса, задыхаясь, Матрена хрипло проговорила:

— Отец Евлампий… зарезал Бориса… Вот — смотрите!..

Борис, медленно шевелясь, пытался подняться на ноги.

— Нет, врет, сукин сын… — тихо отозвался он на слова Матрены. — Не зарезал, а только ранил… Помогите, братцы…

Кузьма первым подбежал к Борису, первый увидел рукоятку ножа, торчавшую в полушубке Бориса, и, сразу поняв, что тут произошло, вырвал из полушубка нож и погрозил им жене:

— Я тебе покажу, сука! Ужо поговорю с тобой…

Он переглянулся с Василием, покосился на заимщика и, обращаясь к конюху, тихо спросил его, кивая на Бориса, вокруг которого темным пятном расплывалась по снегу кровь:

— Что будем делать с ним?

Конюх тоже покосился на заимщика и не особенно твердо молвил:

— Надо бы помочь… человек ведь…

Сразу изменив тон, Кузьма сказал Василию и заимщику:

— Берите его, братцы, осторожно… Тащите легонько в баню…

И опять повернулся к жене:

— А ты, корявая сука, живым манером принеси сальник и какую-нибудь холстину, либо чистое полотенце. Да поскорее!.. Убью, стерву!..

Матрена побежала к кельям.

Взяв Бориса под руки, заимщик и конюх повели его в баню.

Слегка отрезвевший Борис шел и поругивался:

— Тише, дьяволы!.. Больно!.. Тише, сволочи!.. Медведи…

Его привели в темную, но теплую баню… Усадили на скамью.

Вскоре туда же пришла Матрена, принесла ведро воды, два полотенца и сальник. От кремня зажгли фитилек сальника и раздели Бориса.

Кузьма осмотрел кровоточащую рану — была задета плечевая кость.

Недолго раздумывая и не обращая внимания на стоны и ругань Бориса, мужики быстро промыли и туго забинтовали ему не только рану, но и все плечо.

Борис попросил принести еще либо ремень, либо третье полотенце, чтобы привязать ему руку к туловищу.

Когда Матрена пошла за полотенцем, Кузьма мигнул заимщику Ковригину:

— Выйдем, Михайла Потапыч…

На дворе он тихо заговорил с бородатым заимщиком:

— Видишь, дело-то какое, Михайла Потапыч?.. Понятно тебе?

— Понятно, — так же тихо ответил Ковригин.

— Человек-то этот из образованных, — продолжал Кузьма. — Политик… По всему видать, нужный!.. А жил он у нас проездом… Ежели сейчас не спасти его… отец Евлампий… так или иначе… прикончит его… Понял?

— Понятно, — повторил заимщик, глядя себе под ноги.

— Ну, значит, запрягай своего коня и забирай брата Бориса с собой. Пусть он недельку полежит у тебя на заимке, поправится. А там он уж сам скажет тебе, куда его доставить. Согласен?

Ковригин почесал пальцами бороду и ответил:

— Придется взять… Человек ведь… Да еще вон какой!..

— Только держи его, Михаила Потапыч, под секретом. Ежели кто посторонний увидит и спросит, скажешь: дескать, проезжий… заболел по дороге… и все!

— Понимаю…

— Ну, значит, иди и запрягай, а я пошлю тебе на помощь Василия.

Ковригин пошел к навесам, Кузьма негромко крикнул ему вслед:

— В трапезную не заходи!.. А бабу твою завтра я самолично доставлю тебе на своем коне.

Глава 27

На второй день рождества, рано утром, когда в тайге было еще темно, Евлампий вышел из своей кельи во двор по обыкновению в легоньком азяме и посмотрел сначала на звездное небо, потом в пустой двор и, заметив около пригонов дьяка Кузьму, позвал его:

— Поди-ка сюда, Кузьма!

Кузьма быстро подошел, огляделся кругом и, хотя никого не заметил во дворе, на всякий случай, елейно приветствовал Евлампия, протягивая руки для принятия благословения:

— Свет христов над святой обителью… Благослови, владыко…

Евлампий благословил его и спросил:

— Борис-то жив?

Кузьма еще раз огляделся и, еще раз убедившись, что двор пустой, хмыкнул и тихо сказал:

— На месте окочурился… вчерась…

— Куда вы его девали?

Кузьма еще раз хмыкнул:

— Привязали камешек на шею… да на речку… под лед…

Подумав, Евлампий спросил:

— А кто тебе помогал?

— Васька конюх помогал… Двое кое-как уволокли… и в прорубь… вниз головой.

Евлампий опять помолчал, подумал, а затем спокойно сказал:

— Иди… буди народ… посылай на моление… А Матрене и Ваське накажи, чтобы помалкивали.

— Не беспокойся, отец, — ответил Кузьма, озираясь. — Сам знаешь, у моей бабы язык на цепи, а уши золотом завешены… А Васька — что ж? Васька твой раб…

— Сегодня можно пустить в ход разведенный спирт, порох, дробь, бусы, крестики, медные образки и прочее. Только бери за все это дорогого зверя. Понял?

— Понятно, отец, — ответствовал Кузьма, шмыгая носом. — Не впервой мне…

— Ну, иди с богом, — сказал Евлампий и, круто повернувшись, вернулся в свою келью.

А Кузьма пошел к общим кельям — поднимать людей на моление.

Глава 28

Третий день шла гульба в скиту.

В просторной бревенчатой трапезной с утра и до глубокой ночи стоял пьяный галдеж. Ватага мужиков, баб, тунгусов и остяков вместе со старцами и трудниками пили ханжу и брагу, пели песни и плясали. Бабы обнимались с богатыми остяками. Пьяные старцы и трудники, пошатываясь, бродили около скитских построек, валялись в снегу.

Про трудника Бориса все уже позабыли.

На третий день праздника Кузьма пустил в обмен на пушнину те товары, которые приказал пустить Евлампий, и брал за них только шкурки песцов, соболей, чернобурых и серебристых лисиц.

Порохом и дробью запасались заимщики и одинокие охотники, жившие в таежных землянках. А тунгусы и остяки отдавали шкурки дорогого зверя не только за разведенный спирт, но и за стеклянные бусы, за серебряные колечки, за медные образки и крестики, от которых они ожидали счастья и удачи.

Ко второй половине третьего дня в скиту осталось уже меньше половины пришлых людей. Подходили к концу и запасы хмельного, хлеба и солений. Зато скитские кладовые были до потолка завалены пушниной.

Но гульба в скиту все еще продолжалась.

Гости пропивали последние остатки шкурок убитого зверя.

В эти дни не гуляли в скиту только самые древние старцы и старицы, жившие в отдельном пятистенке и почти не выходившие из него.

Степан в первые два дня праздника мыкался в работе по двору один. Лишь самую малость помогали ему трудники хмельные да маленький сын Демушка.

А Петровна как залезла после разговенья на полати, так третий день и лежала там пластом. Лежала и думала. Днем мешали думать люди: то Демушка прибежит со двора и есть запросит, то Матрена придет с пьяными бабами и начнет тянуть на гулянку, то мужики ввалятся гурьбой, пляшут и орут песни, то Степан пристанет:

— Слезла бы, Настя, а?.. Поела бы?

Но упорно отнекивалась Петровна, третьи сутки лежала на полатях — хотела до конца додумать свою думу.

Сегодня и Степан с полдня загулял в трапезной. Вечером, после ужина, кухня опустела.

За окнами тихо шумела тайга. На речке от мороза гулко трещал и кололся лед. А из трапезной через сенцы доносился пьяный гомон и хриповатый голос Евлампия. Он запевал:

За Уралом за реко-ой
Казаки гуля-а-али-и…

Бабы высокими голосами, а мужики — низкими подхватывали:

Э-э-эй, эй, да не робе-ей,
Казаки гуля-а-али-и…

Лежала Петровна с закрытыми глазами, прислушивалась к пьяным песням и к шуму таежному и в десятый раз перебирала в памяти свою бабью жизнь. Опять вспомнила она свое убогое детство, свое безрадостное девичество; вспомнила первое замужество, свой тяжкий грех, свое долгое и многотрудное богомолье, отнявшее последние деньжонки, вырученные от продажи хозяйства, роды и недолгую радость около белокурой девочки. Вспомнила жизнь других баб — в Кабурлах, под Иркутском, на Алтае, и вдруг почувствовала, что все это было до сих пор скрыто от нее каким-то непонятным туманом, а теперь вдруг вспыхнул в этом тумане неведомый свет и по-новому осветил всю ее жизнь и жизнь других баб. И всюду, куда бы ни обращала теперь свой взор Петровна — в Кабурлы, под Иркутск, на Алтай, везде видела одно и то же: тяжела и беспросветна бабья доля; везде много трудятся, много плачут и много молятся бабы, но нигде нет для них ни правды, ни защиты — ни от людей, ни от бога; везде понапрасну льются их слезы, везде попусту проходят их моления; никто не услышит их молитв, потому что нет на свете ни богов, ни святых — все это люди сами придумали, для своей выгоды. Теперь Петровна сама все это хорошо видела и понимала. Теперь уж ей не страшно было думать об этом.