Изменить стиль страницы

После обеда Евлампий обычно бродил по двору и вокруг скита до глубоких сумерек, изредка заглядывал в свою келью и снова опрокидывал чашку ханжи. Весь день толкался он около трудников — на заготовке дров и леса, на дворе и на рыбалках. Везде сам следил за работой. И целый день гремела вокруг скита его густая брань.

Около пригонов отец Евлампий бранил бродягу, конюха Василия:

— Васька!.. Почему худо глядишь, подлец, за лошадьми? Почему на копытах у лошадей аршин дерьма нарастил?

Бородатый бродяга-трудник косил на него волчьи глаза, молчал и часто и низко кланялся ему.

Евлампий потрясал огромным кулаком перед лицом конюха и грозился:

— Морду расквашу, подлец!.. Языком заставлю облизывать копыта у лошадей… Слышишь?

Проходя мимо трапезной, Евлампий заглядывал на кухню. И здесь шумел:

— Матрена!.. Почему переквасила вчера тесто?.. Чем кормишь трудников?.. Смотри у меня!.. Молодой-то стряпухе не шибко доверяйся…

А сам скользил загорающимися глазами по молодому и красивому лицу Петровны, по ее высокой груди и подумывал уже о том, как бы избавиться от Степана и приютить молодую трудницу навсегда в скиту.

Затем отвертывался, размашисто крестился и гудел:

— Согрешишь с вами, окаянными!.. Спаси мя, царь небесный! Помилуй… Оборони…

Петровна видела и понимала взгляды отца Евлампия, тревожилась, горела лицом и отворачивалась от него в куть.

А Евлампий, сердито хлопнув дверью, уходил к реке, к прорубям, где возились трудники и старцы с сетями.

Заметив промороженные и прорванные вентеля, Евлампий кидался к пьяному труднику Фоке, хлестал его своими огромными ладонями по щекам и приговаривал:

— Береги, сукин сын, скитское добро!.. Береги… береги!..

Фока покачивался от ударов и бормотал:

— Прости… отец… Христа ради… прости, отец… прости…

Больше всего доставалось от Евлампия одноглазому Кузьме.

— Кузьма! Мошенник! — гремел Евлампий на дьяка. — Почему худо подгоняешь чужеспинников?

Кузьма хитро мигал своим единственным глазом, кланялся Евлампию в пояс и с притворной улыбочкой и покорностью отвечал:

— Не сердись, святой отец… ужо подтяну я их…

Заглядывая в амбары, где хранились разные припасы и пушнина, Евлампий громко кричал Кузьме, точно глухому:

— Смотри у меня! Ежели какую порчу замечу в пушнине или припасы будут воровать трудники… голову оторву! Последний глаз вышибу!..

Кузьма улыбался и, кланяясь, тихо говорил:

— Не беспокойся, святой отец… Все в порядочке… Все в целости и сохранности…

— Овес-то приберегай… придерживай! Скоро придется пушнину в Нарым везти… Сам знаешь, сколько верст ехать… И все без дорог…

— Знаю, святой отец. Приберегаю… и овес, и ячмень…

А лошадки у меня всегда в теле…

Сухое, остроносое и обветренное лицо Кузьмы, обросшее темной бородой, расплывалось в самодовольную улыбку:

— Все заранее прикинуто, святой отец!.. Все в голове ношу… И за всем крепко смотрю… Хотя у меня и один глаз, да зорок, не надо и сорок!..

— То-то! — грозил кулаком Евлампий.

Однажды кинулся он на Степана с поднятыми кулаками:

— Убью стервеца!..

Но Степан выхватил из-за голенища нож и, взмахнув им, предостерегающе крикнул:

— Не лезь, отец… угомоню!

Не ожидавший такого отпора, Евлампий разжал кулаки и медленно опустил руки. С минуту молча смотрел он на крепкого ощетинившегося Степана. Потом вынул из-за валенка свой нож и, показывая его, вдруг густо захохотал, обнажая широкие и желтые зубы и обдавая Степана запахом ханжи:

— Ха-ха-ха!.. дуралей!.. Видишь?.. Сам с этим хожу. Приколю, как поросенка… Дрыгнуть не успеешь!..

Не выпуская из рук своего ножа, Степан кривил рот в улыбке и с расстановкой говорил:

— Ничего, отец… не сумлевайся… не промахнусь и я…

— Ладно, — буркнул Евлампий и, сунув нож снова за голенище валенка, шагнул к Степану и похлопал его по плечу:

— Молодец, сукин сын… хвалю!..

Запахнув полы тулупа и засунув руки в рукава, он повернулся и зашагал к крутому берегу, по направлению к скитским воротам.

С этого дня Евлампий круто переменился. Говорил со Степаном почти как с равным.

В субботу повел его с собой в баню и приказал Кузьме выдавать Степану каждодневно лишнюю чашку ханжи.

В бане оба они с Евлампием три раза залезали на полок и три раза парили друг друга веником. Когда Степан парил Евлампия, тот красный, как вареный рак — крякал и приговаривал:

— Молодец, Степан!.. Молодец… Хорошо паришь!.. Хорошо и оберегать себя умеешь… Люблю людей, которые силенку и отчаянность имеют… Молодец!.. Хорошо…

— А как же, — спокойно отвечал Степан, нахлестывая веником его огромную красную тушу. — В Сибири без ножа да без опаски дня не проживешь!.. Сторона-то какая?.. Варначья!..

Три раза они оба спрыгивали с полка, выбегали голые на двор, валялись в снегу и снова возвращались в баню и парились на полке.

От лишней чашки ханжи Степан отказался. Не любил зря прикладываться к хмельному.

А некоторые трудники говорили Степану:

— Ты с отцом Евлампием-то дружи, а нож за голенищем всегда наготове держи.

Глава 23

Появился в скиту странный человек. Пришел он с дальних заимок. На вид ему было лет тридцать, и по одежде похож он был на скупщика пушнины. На нем был городской костюм, поверх которого надет был алтайский полушубок с серой оторочкой и белые валенки с красными крапинками. Но по обличью и по разговору сразу можно было узнать в нем человека из образованных. Лицо у него было продолговатое и розовое, обрамленное светло-русой небольшой бородкой и усиками. В голубых глазах его светилась не то усталость, не то печаль. На голове носил он оленью шапку с выхухолевыми наушниками и с такой же оторочкой, из-под шапки на плечи падали длинные светло-русые вьющиеся волосы. И руки были у него нерабочие — длинные, сухие и бледные.

Пришел он в скит на лыжах, после обеда, и, разузнав от трудников, где помещался старец Евлампий, прошел прямо к нему в келью и просидел там до ужина.

О чем был разговор у них с Евлампием — никто не знал. Матрена, носившая в келью хлеб и грибы соленые, рассказала кое-что Петровне под большим секретом:

— Видать, оба, — говорила она, — и отец Евлампий и гость, давно знакомые… Сидели за столом и все спорили. Прибывший-то человек, видать, горячий. Ох, и шумел он! А отец Евлампий сначала посмеивался над ним и говорил ему: «Ты, брат, не шуми… Говори толком: куда тебе надобно? Придет время — доставим… А в обители без бога и без молитв невозможно. Ты, говорит, вон какую образованность в голове имеешь! Не нам чета… Значит, надо потрудиться и помолиться. Возьми-ка, говорит, книги наши староверческие, да почитай их трудникам, да потолкуй с ними…» Ну, прибывший-то и говорит: «Ты знаешь, Евлампий, я ни книг ваших, ни богов ваших не признаю!.. Дескать, молился и буду молиться своему богу… А кто мой бог, ты, говорит, тоже знаешь».

Покрутив головой, Матрена засмеялась:

— Чудной он какой-то, приезжий-то… «Мой бог, говорит, все люди, весь мир». А отец Евлампий ему: «Ну вот, когда ты выпорхнешь отсюда и в свой монастырь попадешь, тогда и молись своему богу…» Потом и отец Евлампий рассердился: «Ты, говорит, запомни, что здесь урман-тайга и святая обитель, а я, говорит, здесь над всеми голова!.. Я и законы устанавливаю». Приезжий смеется: «Вместе, говорит, мы с тобой в Сибирь шли! А что у тебя тут за обитель — надо еще посмотреть…» А отец Евлампий свое твердит: «Ты говорит, смирись, и тогда, говорит, будешь доставлен… куда тебе надобно…» А дальше уж не знаю, что у них было — выгнал меня отец Евлампий. За дверью я слышала только его последние слова: «А ты, говорит, хоть для виду становись на молитву…»

После ужина Евлампий велел Кузьме Кривому поселить вновь прибывшего трудника Бориса в общую келью.

Неделю прожил Борис в скиту, ничем не выделяясь. Был он неразговорчив и выполнял все, что задавал ему дьяк Кузьма: чистил двор, пилил дрова, топил в кельях печи: Только к амбарам и кладовым не допускал его Кузьма. По утрам, в обед и вечером вместе со всеми старцами и трудниками Борис ходил в молельню и становился на колени, но, к удивлению всех, не крестился и не пел. В субботу попарился в бане. А в воскресенье утром выпросил у Кузьмы две чашки ханжи, выпил залпом натощак и сильно захмелел. Не пошел на утреннюю трапезу и, оставшись в келье один, долго плакал. А когда пришли с трапезы трудники, заплаканный Борис накинул на себя полушубок и шапку и, пошатываясь, вышел во двор.