— Так и не допросили?
— Нет, к сожалению, — сказал Истомин.
В полку имени Красной гвардии Истомин прожил еще трое суток, но задать Самосуду свой вопрос он смог только перед самым отъездом. Самосуд все это время был в больших хлопотах, совещался подолгу в штабе, проводил собрания в батальонах — полк, ввиду ожидавшейся карательной операции немцев, готовился к бою — выезжал куда-то для встречи с подпольщиками… Виктор Константинович, предоставленный самому себе, ходил по лесному лагерю и знакомился с людьми, собирал, как говорится, материал. Он любопытствовал, расспрашивал, приглядывался, испытывая все больший интерес…
Лагерь партизанского полка был удивительной военной коммуной, ушедшей под землю, со своими жилыми обиталищами, с лазаретом, со складами, с просторной землянкой штаба, с оружейной мастерской, с «радиорубкой», с землянкой-клубом, где вывешивали боевой листок и на видном месте стоял в футляре шикарный трофейный аккордеон. И свой необыкновенный быт сложился в этой коммуне: люди жили здесь так, чтобы сражаться во всех случаях, когда к тому представится возможность, и сражались, чтобы жить и не давать врагу покоя.
Несомненно, это были разные люди, и, вероятно, все присущие людям качества и свойства были представлены здесь. Виктор Константинович встречал на лесных дорожках и пасмурные лица, и веселые, и злые, и ласковые, и прелестные в их первой румяной свежести. Да и одеты партизаны были пестро: в солдатские шинели, в бушлаты, в немецкие куртки, в армейские полушубки, в домашние армяки; попалось ему и несколько бойцов в лаптях — не разжились еще трофейными сапогами, а свои истоптали. И можно было предположить, что не всегда одинаковые страсти волновали здесь людей: Истомин слышал и смех, и брань, и ночью за кустом шепот и хихиканье; конечно же, присмотревшись лучше, он отыскал бы и честолюбие, и зависть, и ревность, и душевную грубость. Но эти обычные человеческие спутники словно бы таились здесь в тени, остерегаясь выступать на первый план. Общая цель, объединявшая этих солдат-коммунаров, была подобна источнику света, высветившему в их душах главное: мужество, верность, отвагу. Все они, или почти все, носили на своей одежде, чаще на шапках, на кепках, что-нибудь красное: ленточку, бант, пятиконечную звездочку. И это было как знак принадлежности к братству, в котором ценилось самое простое и необходимое, как хлеб, как вода, — мужество и верность… В таком высоком стиле и говорил себе сейчас Виктор Константинович, готовясь к литературному отчету об этой командировке.
На вторые сутки вечером его, фронтового журналиста, зазвал в свою землянку начальник штаба полка Аристархов. И там, к искреннему Виктора Константиновича удовольствию, он обнялся с Войцехом Осенкой, еще одним не столь давним знакомцем… Вообще Виктор Константинович сделался гораздо свободнее в проявлении своих чувств: ему этот учтивый молодой человек с разросшимися пышными усами был симпатичен и раньше, в тесных комнатках Дома учителя, где они познакомились, а потом вместе воевали. Но тогда Виктор Константинович не решился бы дать такую волю своим чувствам. Он и сейчас ни в какой мере не был человеком, что называется, душа нараспашку. Но у него как бы открылась способность прямодушно радоваться и восхищаться, чего раньше не наблюдалось: в лучшем случае он сострадал своим ближним.
А за Осенку можно было и порадоваться. В полку он командовал теперь ротой — знаменитой третьей, комсомольской ротой, пополненной ныне деревенской молодежью; зимой рота вновь, уже под его командованием, отличилась в бою с немецкой конвойной частью — разгромила ее и освободила группу советских военнопленных, те влились потом в состав полка… За ужином у Аристархова (брусочек пожелтевшего, густо посоленного сала, черные каменные галеты, чай с клюквой и трофейная бутылка рома) Осенка был, как обычно, сдержанно-ясен; расспросив Истомина поподробнее о чете Барановских, он замолчал и лишь вежливо пригубливал из жестяной кружки густой пахучий напиток. Но вдруг он запел какую-то польскую песню — медленную, печальную — и страшно смутился, заметив, что его слушают.
— Продолжайте! Ну что же вы?! — воскликнул Аристархов. — Я знаю, слышал эту песню, Христя ее пела, Христина… — Он, что тоже было неожиданно, засуетился, словно бы заспешил куда-то, повеселел и принялся разливать ром. — Прелестная была девушка, служанка у корчмаря… мы под Бродами тогда стояли… М-да… Теперь уже, наверно, старушка… Продолжайте, прошу вас!
Отхлебнув раз и другой из кружки, Аристархов стал подпевать. И на его тонких, в ниточку губах играла та усмешка, с какой вспоминаются иные приятные грехи… Если бы Виктор Константинович знал его в довоенную пору, то отметил бы, что бывший райвоенком что-то слишком много себе разрешает: по крайней мере, со своей язвенной диетой он покончил.
В остальном он, впрочем, изменился мало. И после ужина он обстоятельно, с цифрами и датами, рассказал Истомину о боевых делах полка, все у него было тщательно подсчитано: и потери врага — подорванные железнодорожные эшелоны, расстрелянные на дорогах автомашины, разгромленные комендатуры, — и потери полка… Осенка, церемонно извинившись, ушел к себе в роту, а Аристархов все говорил своим шелестящим голосом, довольный тем, что нашел внимательного слушателя. Его склеротично-розовые щечки были аккуратно выбриты, подворотничок свеж, ногти на сухих пальцах ровно подрезаны: эдакий опрятный, старенький херувим снабжал Виктора Константиновича боевой информацией.
Выбравшись из его землянки под ночное звездное небо, Истомин постоял на утоптанной площадке. В лагере было бы совсем тихо — время незаметно подошло к полуночи, — если б не нестройный, особенный шумок, раздававшийся вокруг, в лесу… Это потрескивал, оседая, черствый, апрельский наст, это падал с ветки с мягким стуком подтаявший снежный рукав, это с легчайшим шорохом вонзалась в сугроб острая, как стрела, сосулька. Шла потаенная работа весны, хотя было еще знобяще-холодно, и словно бы студеные волны ходили невидимо в иссиня-прозрачном воздухе, наполненном звездным мерцанием.
Виктор Константинович подумал, что ему здорово повезло на войне — он встретил замечательных людей и в Доме учителя, и здесь. Он даже не предполагал, что прекрасных людей так много на земле, — казалось, что до недавних пор они где-то прятались. И чувство умиления и благодарности, — может быть, тут сыграла роль и выпитая кружка рома, — благодарности людям, их доброте, их подвигу, их душевной силе привело Истомина в большое возбуждение. Он долго еще кружил, прихрамывая, среди деревьев, пока его не остановил патруль…
С Самосудом ему удалось поговорить только в вечер своего отъезда, в самые последние минуты… Сперва Сергей Алексеевич отдал ему письмо для Лены и попросил еще об одной, как он выразился, любезности: передать при случае или переслать в Москву, в редакцию какого-либо молодежного органа, лучше всего в «Комсомольскую правду», стихотворение одного из бойцов. Истомин взялся, разумеется, исполнить и то, и другое, а стихотворение вызвало у него и известный профессиональный интерес. Оно называлось «После битвы» и было написано в боевой листок к недавней исторической дате, к 5 апреля, годовщине Ледового побоища, победы Александра Невского над немецкими псами-рыцарями. Виктор Константинович прочитал стихотворение: