Последние слова он произнес почти у клироса, а две темные фигуры в глубине зала послали ему вслед припев:

О звезда, среди ночи
Путь найти нас научи!
Пусть далеко нас с Востока
Поведут твои лучи.

Рэто шагал, пока не стукнулся носком ботинка о первую ступеньку клироса, и, упорно не подымая глаз, согнулся в поклоне и поставил на пол перед корзиной медную миску. Она изображала золото — приношение волхва. Затем он разогнулся, и отступил в сторону, и повернул лицо к Розакок. Она встретила взгляд его больших желтых глаз и подумала, что на ее памяти он первый раз смотрит ей прямо в лицо, и, сколько могла, смягчила тоскливое выражение, стараясь подладиться под его простую туповатую серьезность. И пока он исследовал ее лицо, она недоумевала: «Почему он на меня уставился? Неужели я так изменилась с тех пор, как мы ужинали?» И в теперешнем ее настроении — таком подавленном — она решила, что так оно и есть. Может, вообще никто ее не узнаёт. Может, никто на тех темных скамьях не видит ее такой, как, ей казалось, должны были видеть. Может, она настолько изменилась, что ее нельзя узнать, и не от костюма из голубого батиста, а от того, что она сделала однажды вечером, семь недель назад, от того, что сейчас зрело, свернувшись в темной глубине ее тела, меньше чем в десяти дюймах от сердца, и вбирало в себя ее кровь. Может, то лицо просвечивало сквозь ее собственное, и все его видели — бесформенное, слепое и безымянное лицо. Ища хоть какого-нибудь ответа, она снова посмотрела на мистера Айзека. Но если он и знал ее тайну, она умрет вместе с ним. А Сэмми знал. Сэмми, конечно, видел оба лица — и ее прежнее, и то, что проглядывало сквозь него, — но Сэмми скрывала темнота. А Гаптоны, Эйкоки, Смайли, Риганы, Овербаи, Мама и Майло, и сам Уэсли, и Фредерик, если б он повернулся к ней лицом, — что они все видят, о чем догадываются по ее лицу? А что, если встать сейчас под звездой и объявить: «Я — Розакок Мастиан, и я сегодня так на себя непохожа по той причине, что ношу ребенка, которого я зачала по ошибке и сейчас против воли питаю собственной кровью, но я все равно рожу этого ребенка и назову его в честь моего отца, если он будет мальчиком и останется в живых, и я постараюсь, чтоб он рос счастливым, и буду вам благодарна, если вы станете помогать мне чем сможете», что бы они на это сказали? Сначала не поверили бы, а потом, когда пришлось бы поверить, отвернулись от нее и не то что помогать, а и разговаривать с ней перестали бы, а у Мамы изболелась бы душа. Она опять взглянула на Рэто. Он по-прежнему не сводил с нее глаз, и неслышно, одними губами она сказала: «Привет, Рэто» — и попыталась улыбнуться, но у нее не вышло, и Рэто ничего не ответил, только опустил глаза, как будто того, что он видел, теперь хватит ему надолго.

И только с дальнего конца церкви пришло нечто, похожее на ответ. Мама опять зажгла спичку и осветила Майло, и он двинулся вперед. Он-то как раз пел, хоть и не понимал смысла того, что поет, да ему и дела не было:

Я ливан тебе подарю,
Благовонье воскурю…

и шел он так быстро, что у самого клироса ему осталось допеть еще две строчки:

Дым взовьется, гимн прольется
Господу и царю.

Потом все трое запели припев, Майло поклонился и преподнес свой дар. То, что он положил у корзины, для него было всего лишь дешевенькой коробкой для украшений, которую он шесть лет назад выиграл в механическую лотерею на заправочной станции (он отроду не нюхал благовоний), а Мэйси, которого он, выпрямившись, увидел первым, был просто черт-те как выряженный Мэйси, то же самое и Рэто, и пастухи, и ангелы, и его сестра Роза-кок, и сначала даже Фредерик. И по тому, как он с улыбочкой оглядел каждого (Сестренке он скорчил рожу, скосив глаза к носу), все поняли, что, когда кончится представление, Майло устроит им потеху, — все, кроме Розакок. Она сначала даже не видела его, не взглянула ему в лицо. Она, в сущности, не видела его лица с девятнадцатого ноября, с того утра, когда она обещала побыть с ним, когда они поехали в Роли, и она получила письмо от Уэсли, и прочла его в машине, и когда возле того помертвевшего поля и пеканового дерева она вдруг все поняла и, не сдержав слова, велела Майло отвезти ее домой, бросив его одного с его горем. И когда зазвучал припев, она поглядела на Фредерика, но Фредерик созерцал Майло или, может, огонек свечи в его руке, а Майло, должно быть, состроил ему смешную гримасу — Фредерик заболтал ножонками в воздухе, и хоть не улыбнулся, но поднял ручку. Розакок поняла — и кто угодно мог понять, — что он обращается к Майло, и тот, не переставая петь, протянул ему свободную руку, а Фредерик взял его смуглый палец, и сжал, и потянул ко рту. И тут Розакок не удержалась, и взглянула на Майло, и увидела прежнего Майло, того, что надрывал ей душу, и ее испугало его лицо — оно было не хмурое, а такое, как в тот вечер на кухне у Мэри, — и надо было немедленно что-то делать. Надо было отвлечь внимание Фредерика на себя. Она нагнулась к корзине и начала оправлять на нем одеяло, и, как она и надеялась, Фредерик повернулся к ней и выпустил палец Майло. Только этого она и хотела, но Фредерик рассчитывал на большее, и, когда она убрала свои руки, он хныкнул, правда негромко, и подозрительно съежился. Розакок застыла. Она внутренне напряглась, готовясь к тому, что сейчас произойдет, но Мэйси за ее спиной все это видел. Он нагнулся к ее уху:

— Роза, бери его на руки. Он нацелился орать.

Она услышала его шепот (все вокруг услышали его и оцепенели), но не шевельнулась. Покачав головой, она одними губами сказала: «Фредерик, я не та, что тебе нужна» — и, вспомнив, где однажды она сказала эти самые слова, про себя добавила: «Но на этот раз я не могу сбежать».

Припев кончился. Майло отступил в сторону, и Розакок взглянула в глубь зала.

Да, она не могла сбежать, не могла. Мама в последний раз чиркнула спичкой и протянула ее к свече. Вспыхнул огонек, и внезапно появилось лицо — лицо Уэсли Биверса, обрамленное черным платком, покрывавшим волосы, в черном халате, запахнутом у самой шеи.

Горький запах смирны поплыл,
Он грядущее возвестил.

Тоска в ее глазах обозначилась еще резче, а Фредерик захныкал громче прежнего. Она подумала: «Держись, Розакок. Ты же свободна» — и хотела было нагнуться к Фредерику, но медленно шедший Уэсли был уже в шести шагах, и ее точно сковало то, что она видела, — одно только лицо, плывущее к ней среди восьмидесяти человек на скамьях, озаренное свечой, лицо, в котором сливалось все — и рухнувшие развалины, и новая жизнь, которую он сотворил.

Скорбь, напасти, муки, страсти,
Холод и мрак могил.

Ее голова откинулась назад, губы приоткрылись, словно на нее налетела смертоносная хищная птица, и все, кто смотрел на нее — Мама и Майло, даже Мариза Гаптон, и даже Рэто, — заметили, как она с трудом втянула в себя воздух.

А Уэсли, пропев свой стих и опустив глаза, уже подходил к корзине. Наклонившись, он положил свой дар (масленку с крышкой) и отошел к клиросу, и, когда зазвучал припев, он устремил взгляд поверх Фредерика на Роза-кок, словно преподнося ей свое лицо, свой настоящий дар, единственное, чем он, сам того не зная, всегда ее одаривал; но сейчас, сквозь шесть футов воздуха, оно было для нее как нож, острием приставленный к коже, — эти глаза, видевшие то страшное выражение ее лица на поляне среди стеблей бородача (ее тайна, а потом ее ненависть) и видевшие других женщин (одному богу ведомо, сколько их), которые лежали, как она, но делали для него такое, о чем ей даже не догадаться, и эти уши под черным платком, слышавшие «да» от всех тех женщин, и этот рот, ни разу не сказавший слова «люблю» — по крайней мере ей. Он не был мрачен, но и не радовался — она это ясно видела; он просто ждал. Он угодил в ловушку и сделал то, что считал своим долгом, — вызвался исполнить свой долг, и теперь ждал, что она ему ответит. Но не успела она отрицательно покачать головой и дать ему свободу, как в пение вклинился еще один голос. Это наконец разразился ревом Фредерик, и Мэйси, который видел только дрожавшую спину Розакок, наклонился и прошептал: