Но мои слова, которым она не могла отказать в основательности, не произвели на нее никакого впечатления.

— Вы несносны! — кричала она. — Пустите меня! Пустите меня!

Последние слова относились к Фроману. Я не противоречил ей.

Оба отошли на несколько шагов и поспешно о чем-то заговорили. Я следил за ними краем глаза. Вновь Фроман представлялся мне каким-то оторванным от всех, затерянным в этой печальной местности, одиноким, среди опасностей пути, и я начал чувствовать угрызения совести. Через мгновение я, быть может, уже раскаялся бы в своем отношении к нему, но вдруг кто-то тронул меня за рукав. Обернувшись, я увидел восхищенное, и вместе с тем, любопытное лицо Денизы.

— Сударь, — заговорила было она, но я схватил ее за руки и с жаром поцеловал их.

— Не надо, не надо, — прошептала она, краснея до корней волос. — Я хочу предостеречь вас, хочу просить вас…

— А я хочу благодарить вас, — прошептал я так же тихо.

— Я прошу вас быть осторожнее, — продолжала она, сердито покачивая головой, как бы желая этим заставить меня замолчать. — Слушайте! Для вас готовится западня… Моя мать не желает вам зла, хотя и очень сердита на вас. Но этот человек — отчаянный, а мы теперь в самом узком месте… Берегитесь!

— Не бойтесь! — успокоил я ее.

— Нет, я очень боюсь.

Когда маркиза вернулась к экипажу и уселась на свое место, я чувствовал себя совершенно другим человеком. Это, должно быть, отражалось на моем лице, ибо маркиза, бросив на меня подозрительный, полный ненависти взгляд, потом пристально уставилась на дочь.

Фроман подошел к дверце экипажа, захлопнул ее и, приподняв свою шляпу, сказал:

— Если бы даже собака подошла к моей двери так, как я сегодня подошел к вам, виконт, то я бы впустил ее в дом.

— На моем месте вы поступили бы точно так же.

— Ну, нет, — твердо возразил он, — я бы ее впустил. Впрочем, мы встретимся еще в Ниме, и я не теряю надежды убедить вас.

— В чем это? — холодно спросил я.

— В том, что нужно иметь маленькую веру, — пояснил он. — Веру во что-нибудь, и иногда рисковать ради этого «что-нибудь». Я стою здесь, — делая величавый жест, продолжал он. — Одинокий и бездомный, и не знаю, где мне придется завтра провести ночь. А почему? Потому, что я единственный человек во Франции, не утративший веры! Потому, что я один верю в себя. Неужели вы думаете, — продолжал он с возрастающим гневом, — что нас, дворян, можно выгнать с мест, если мы только верим в себя! Никогда! Неужели можно искоренить церковь, если вы верите в нее? Никогда! Но вы не верите ни во что, вы не уважаете ничего и, стало быть, осуждены. Да, осуждены. Ибо даже у людей, с которыми вы связали себя, есть вера в их теории, в их философию, в их реформы, долженствующие перевернуть мир. А вы, вы не верите ни во что! И вы погибнете!

С угрожающим жестом он взмахнул рукой, но прежде, чем я успел ему ответить, карета тронулась, оставляя его позади. И опять за окном потянулись унылые серые горные виды. Начинало темнеть, а до Вилльрога было еще с милю. Я был рад, что мы наконец освободились от Фромана.

Теперь я понимаю, почему Фромана прозвали «зачинщиком из Нима». От него так и веяло горячим дыханием южного города, в голосе его слышалась страстность известных на весь мир спорщиков. С тяжелым чувством я продолжал обдумывать его слова, вспоминая, что по этому поводу говорили отец Бенедикт и барон де Жеоль. И на протяжении всего оставшегося пути, сопровождаемого частыми толчками на ухабах, я размышлял об этом, забившись в угол кареты. Наконец стало совсем темно, и мы остановились на улице деревни.

Я хотел помочь маркизе выйти из экипажа и предложил ей Руку.

— Нет, нет! — воскликнула она, отстраняясь. — Я не хочу даже дотрагиваться до вас!

Она, видимо, намеревалась удалиться и оставить меня ужинать одного. Но в деревенской гостинице оказалась всего одна комната для проезжающих и кухня. В комнате был небольшой альков, занавешенный темной тканью, и где дамы могли бы уснуть, но где они не могли, конечно, ужинать. Гостиница была одна из самых худших, что мне только приходилось встречать. От грязной служанки несло хлевом, а в роли посетителей выступали три каких-то мужика. Окна были без стекол, пол земляной. Маркиза, привыкшая к дорожным неудобствам и поддерживаемая своим гневом, отнеслась ко всему этому с пренебрежением большой барыни. Но Дениза, не так давно покинувшая монастырскую школу, широко раскрывала глаза, слыша крики и ругательства. Бледная и испуганная, она сжалась в комок в своем кресле.

Сначала мне показалось, что маркиза не обращает на мужланов внимания, но скоро я заметил, что ошибаюсь. После ужина, когда шум особенно усилился, она подошла ко мне и, вложив в интонацию весь свой гнев и презрение, подавляемые доселе, крикнула мне в ухо, что мы должны ехать как можно раньше.

— На рассвете, и даже раньше! — прохрипела она с яростью. — Это ужасно, ужасно! Эта комната убивает меня! Я бы поехала и сейчас, несмотря ни на темноту, ни на холод…

— Я поговорю с ними, — перебил я и направился к столу.

Она схватила меня за руку и ущипнула так сильно, что я чуть не вскрикнул.

— Безумный человек! — быстро заговорила она. — Неужели вы хотите погубить нас всех? Одно слово — и мы будем раскрыты! Нет, нет! На рассвете мы уедем. Спать мы не станем, а как рассветет, мы уедем.

Я, конечно, согласился с нею. Подойдя к кучеру, занявшему наше место за столом, она шепнула ему несколько слов и направилась к алькову, куда уже спряталась было мадемуазель. К несчастью, ее движение привлекло к себе внимание троих пьяных за столом, и один из них, поднявшись с места, перехватил ее на полпути.

— Тост! Тост! — закричал он, громко икая, и, едва передвигая ноги, совал ей стакан вина. — Тост! Каждый мужчина во Франции, каждая женщина, каждый ребенок — все должны пить, а иначе — черт их всех побери! А вот и трехцветный бант. Долой мадам Вето! За трехцветный бант! Пейте!

Пьяный грубиян совал ей стакан прямо в лицо, а его товарищи орали:

— Пейте! Пейте! Да здравствует трехцветный бант! Долой мадам Вето!

Это было уж слишком. Я вскочил на ноги и бросился на негодяев. Но маркиза, изумительно сохранявшая присутствие духа, остановила меня взглядом.