— Ну, хватит дуться, — сказала я. — Давай завтракать.

И только я это сказала, в дверях появилась Варька. Жива и здорова, с наглой невинностью на лице.

Кинула на диван чемоданчик, подскочила ко мне, чмокнула в щеку — я и отстраниться не успела: «Ой, мамочка, как соскучилась, здравствуй!», — бросилась к Ане и ее чмокнула: «Приветик, тетя Аня», — налетела на помидоры, будто маковой росинки за это время в рот не брала, и затараторила, что она прекрасно провела эту неделю, что бабка Иваниха ее обпоила молоком, что вообще в горах чудо, но все же дома лучше.

Я слушала, окаменев от этой наглости. Я ее почти ненавидела, честное слово. А она уплетала помидоры и болтала, не останавливаясь. Удивительное было зрелище, как на сцене. Прямо настоящий у нее талант — играет не хуже, чем в нашем областном театре.

— Бабушка Иваниха еще звала, — сказала она. — Не хотела отпускать.

— Не хотела? — спросила я.

— Угу, — ответила она, побежала на кухню ставить чайник.

— Артистка! — сказала я Ане.

— Твое воспитание, пожинай плоды.

— Жну, спину аж ломит.

Варя вернулась, снова затараторила:

— Теть Ань, а вы написали этот раздел? Ну, что-то там о наследственности?

— «Что-то о наследственности» написала, — усмехнувшись, сказала Аня.

— Теть Ань, а если родители — один плохой, другой хороший, какой ребенок вырастет?

— А ну тебя!

— Нет, правда, вот, скажем, отец — бюрократ, например, а мать… Ну, а мать ничего, хорошая.

— Что ты болтаешь? Разве бюрократизм передается по наследству?

— А кто его знает, может, и передается.

Мне надоело слушать эту болтовню.

— Хватит, наговорилась, — сказала я. — Бабка Иваниха вчера на базар приезжала. Тебе привет передала.

Она покраснела. Слава богу, хоть не потеряла еще способность краснеть. Помолчала и сказала:

— Это называется — влипла.

— Ага, так это и называется. Что это за тайны у тебя от матери появились?

— Никаких у меня тайн нет, — сказала она. — Будто у тебя нет тайн.

Она сказала это не без вызова, многозначительно, но я не придала тогда ее словам того смысла, который был в них заложен.

— Я спрашиваю, где ты была?

— «Где была, где была», — угрюмо передразнила она и стала катать по столу хлебный шарик, скрестив два пальца.

— Я жду, Варвара.

Она заплакала.

— Ты мне веришь? Веришь? Ничего плохого я не сделала, ничего… Какая разница, где была, — ведь снова могу наврать… Там, где была, нету уже меня… Сама говоришь, надо верить людям…

Она плакала, растирая ребром ладони по щекам слезы. Эти ее внезапные слезы испугали меня: что произошло, что я такое сказала, чтобы она так отреагировала?

— А ты мать пойми, — сказала Аня, — тебе и так предоставляется слишком большая свобода. Что ж, и не спроси у тебя ничего? Ты же девчонка еще. Сопливая, глупая девчонка.

— Конечно, я сопливая девчонка! — вскрикнула Варя. — Все вокруг умные, одна я дура. А за свободу вам спасибо: лучше бы заперли в четырех стенах, чем попрекать. «Слишком большая свобода». Что это за свобода, которая «слишком»? Я так домой стремилась, так соскучилась, а вы… Ведь я люблю тебя, мамка, так я тебя люблю…

— Ну ладно. Не реви. — Я поцеловала ее в голову. — Успокойся. Никто не хотел тебя обидеть. Могу я знать, где ты была, — это же естественно.

— Сказать? Скажу! — Она с вызовом посмотрела на меня, но сразу не сказала, а вытерла слезы, отвела глаза и усмехнулась. — Пожалуйста, скажу. Ты сама виновата. Тысячу раз я просила: отпусти Сочи посмотреть, а ты что? Вот взяла и съездила. И ничего плохого не сделала, деньги только потратила, которые копила на платье. Не беспокойся, у тебя не попрошу, новые накоплю.

Не знаю почему, но я не очень-то ей поверила. Я устала, и не хотелось мне продолжать этот разговор.

— Ну, прости, — сказала она.

Я поцеловала ее.

— А теперь я пойду, можно? Ну погуляю, схожу к кому-нибудь.

— Иди. — Я махнула рукой.

Ей неловко было сразу уйти. Она повертелась по дому и ушла наконец.

— М-да, — сказала Аня.

— Вот те и «м-да», — проговорила я. — Ей уже не десять лет. Себя вспомни в ее годы.

— Помню, — сказала Аня. — Как раз тогда меня, дуру сопливую, в председатели за холку вытащили. Одно название — колхоз. Артель «Напрасный труд»! Все разворовали и пропили. Помню, милая, как я с мужиками на их языке разговаривала. Не забыла.

— Конечно, у тебя всегда найдется что-нибудь героическое. Иные времена — иные песни.

— Неплохо, чтоб и дети знали наши песни.

— Знают, не беспокойся. И наши и свои. Нам тоже не мешало бы не только свои вспоминать, но знать и их песни. Для широты кругозора. А теперь — пока. Ушла.

Я сложила половину огурцов и помидоров в сумку.

— Опять несешь? — спросила Аня.

— Не привыкла еще? Жалко?

— Страсть как!

— Ничего, не похудеешь. Жадность — пережиток. Борись! Он тоже любит салат со сметаной, не ты одна.

— Интересно мне послушать, что люди толкуют о ваших отношениях?

— Что-нибудь толкуют. А может, и ничего — привыкли. Главное — привычка.

— Неужели ты не понимаешь, что он тебя ставит в глупое положение. Не поймешь: жена ты ему, любовница или еще кто.

— И то, и другое, и третье, — сказала я. — Все очень ясно. А особенно «еще кто». Ах, Анечка, жизнь не разложишь по полочкам!

— Истина оригинальная. Сама придумала или вычитала?

— Сама, честное слово.

Я чмокнула ее в щеку, ушла.

У забора паслись гуси, гусак вскинул змеиную головку, загоготал.

— Ну, ну, — сказала я, — ведь не боюсь.

Он зашипел и пошел на меня, выпятив грудь. Я ногой пульнула в него камешком, побежала с горы к морю.

Море шумело, катило к берегу белые валы. Ветер раскачивал сети, висевшие на жердях, хлопал брезентом грузовика, который стоял у рыбпункта. В дверях рыбпункта парень обливал из кишки ящики, залепленные чешуей. Я обогнула причал, прошла по вязкому песку мимо перевернутых баркасов и поднялась к первому дому над обрывом у моря.

Дверь была заперта. Я приподняла доску крыльца, взяла ключ и открыла. Три дня я сюда не заглядывала, и за эти три дня тут накопилось и пыли на вещах и гора немытых тарелок. Больше всего меня злило, что он тушит окурки в тарелках, тарелки становятся черными от пепла, окурки разбухают и из них сочится коричневая жижа. Прежде он оставлял тарелки прямо на столе, теперь стыдливо прячет за печку, прикрывая газетой. Мыть посуду мне было некогда, я подмела пол, сложила тарелки в таз с водой: пусть отмокают, — вытерла пыль и сняла с гвоздя на стене наш «почтовый ящик». «Почтовый ящик» — это лист бумаги, при помощи которого мы сообщаемся, когда не видим друг друга. Иногда он висит целый месяц, весь испещренный записями. «Зина, прости, забыл, какие у тебя глаза». — «Глаза у меня черные». — «Не может быть — я думал, синие». — «Олег, Базоркин не транспортабелен, а без операции умрет. Это ужасно, у него же пятеро ребятишек. Что делать?» — «Ничего, возьмешь детей на воспитание». — «Циник!» — «Дорогой эскулап, куда ты пропала?» — «Никуда, ты мне надоел. И опять грязные тарелки. Стыдно!» — «Слушай, председатель колхоза, на скандал пойду, если не вывезешь свою свалку». — «Машин не было. Завтра начнем, тигра». — «Хирург приехал вовремя, спасибо за хлопоты, за всё, Олег. Базоркин скоро вернется в колхоз, он еще попортит тебе нервы». — «Между прочим, мадам, секретарь райкома сказал, мы дразним людей, надо оформить наши отношения. Будет когда-нибудь свадьба?» — «Потерпишь. И так тебе неплохо», — написала я, повесила лист на стену, положила за печку огурцы и ушла.

Я никогда не знала, да и сейчас не знаю, люблю ли Олега. Но я так же не знаю, что означает это слово: «любовь», и потому, наверно, дорожу им. Любовь, как и смерть, приходит к человеку только раз, и от нее, как и от смерти, нет ни лекарств, ни убежищ. «Ты любишь его?» — твердит Аня. «Ты любишь меня?» — спрашивает он. А я боюсь этих вопросов, я бегу от них, потому что не знаю, что ответить. Он слишком мне дорог, я хочу, должна быть честна перед ним, перед самой собою. Мне ничего не стоит ответить «да», потому что, наверно, каждый на моем месте ответил бы так, веря, что это и есть любовь. Но я знала другое чувство и когда-то давно уже сказала «люблю». Когда я ошиблась? Тогда? Или сейчас ошибаюсь? Не знаю. Я бы вышла за него. Ну почему мне не выйти замуж? Это не так трудно — выйти замуж. И все же… это очень трудно.