— Вот перегородку поставили, получилось две комнаты, — пояснил с радостной улыбкой Асаня.
«Боже мой, чему он радуется? — удивился Тополев. — И вещей — кот наплакал. Не умеет… Ничего не умеет брат. И жену взял калеку».
Появилась девочка в серой шубке с красными рукавичками.
— Дочь наша, — сказал Асаня. — А это твой дядя…
На Тополева уставились серые большие глаза. «Вон как, оказывается, у него уже дочь».
— Мне надо сходить, взять чемодан… предупредить… Я не один.
— Но вы…
— Обязательно приду. О чем речь. Только не надо на «вы».
— Я привыкну потом, — виновато проговорил Асаня.
Тополев еще раз посмотрел на красивое чистое личико девочки и подумал: «Неплохо было бы иметь такую»… Жизнь шла как-то так, что все не было времени. И он говорил жене — не сейчас… Всегда находилось что-то, что мешало иметь детей. То квартиры не было, ютились в комнатенке, то сердце пошаливало, то впереди маячила интересная поездка за границу, то надо было писать книгу. Когда не стало жены, он подумал: «Слава богу, хоть детей нет». А сейчас впервые вдруг снова возникла мысль о детях…
С этими размышлениями он подошел к новой библиотеке. Возле крыльца стоял газик Васицкого.
Старик ждал Тополева в читальном зале. Обнялись, поцеловались. Старик был чисто выбрит, в новом костюме, выглядел бодро.
— Садись и рассказывай, как деревня понравилась.
— Деревня помолодела.
— А мы стареем?
— Если судить по вам, этого не скажешь.
Тополев действительно не ожидал увидеть старика таким. Он словно был прежним, на двадцать лет моложе, только чуть поблекшим. И глаза те же — цепкие, веселые.
— Как же это ты, Илья, вдруг Вадимом стал? Мы получали твои книги и не подозревали, что земляк пишет…
— Стало быть, не читали?
— Теперь прочли…
— А вы по-прежнему — сеете доброе, вечное?
— Сею, Илья, сею. Между прочим, от тебя лекарством каким-то несет. Это как понять? Болен?
— Корвалол принял.
— Уже? Рановато. Сколько ж тебе?
— Много уже…
— Библиотека как?
Тополеву не нравилось, что старик зовет его по имени и на «ты», но он честно признался:
— Библиотека — сказка!
Старик быстро и испытующе взглянул на Тополева — не врет ли, но по лицу гостя видно было, что библиотека ему действительно понравилась. И старик обрадовался:
— Так и должно быть… В смысле сказки.
— Книг много новых…
— Еще бы. Вот тут отдельно — твои…
Тополев подошел к стеллажам и опять почувствовал, как его охватывает странное и тревожное состояние. Он сразу узнал большие синие тома полного собрания сочинений Льва Толстого и тотчас же вспомнил, как они с Иваном Леонтичем везли их из района на лошади, как остановились в лесу ночевать, разожгли костер, а потом лежали, укрывшись брезентом, и разговаривали о книгах, о жизни…
— А это кто оформил? — спросил Васицкий, останавливаясь перед выставкой книг Тополева. На листе ватмана сверху нарисован был портрет писателя, взятый из первой книжки, а слева и справа два вида Берестянки: старой, с полуразвалившимися избами, с деревянной церковью, и современной, с телевизионными антеннами и новой библиотекой.
— Это Юля рисовала, — ответил Иван Леонтич.
— Практикантка? Отлично сделано, — похвалил Васицкий, отходя на шаг, чтобы лучше рассмотреть. — Очень удачно. А это что?
Под стеклом выставочного столика лежали полуобгоревшие книги, фотографии бородатых стариков и женщин в белых платках.
— Уголок истории.
— Тоже неплохо.
— Это Варя Глазкова организовала.
«Вот, — думал Васицкий, — появились свежие люди, и сразу чувствуется новая струя… И надо бы во главе новой библиотеки поставить нового человека. Скорей бы старик ушел на пенсию».
— Для начала у вас очень неплохо, — пожал Юле руку Васицкий.
«Очень мила, — думал Тополев, не отрывая от нее взгляда. — Умное, интеллигентное лицо. И как идет ей этот темно-голубой свитер».
— А чашки где? — спросил вдруг Васицкий.
Чашки эти были куплены в Томске самим Васицким и присланы в Берестянку, чтобы устраивать чтение книг с чаепитием. Он читал, что это мероприятие с успехом проводили в других областях. Но старику такая затея почему-то не понравилась.
— Вот они. — Иван Леонтич открыл шкафчик.
— Спрятал подальше?
— К чему их на вид выставлять? У нас не посудный магазин.
— Вот видели? — обернулся Васицкий к Тополеву. — И так буквально на каждом шагу. На все свое мнение.
— А тебе мнения — нож острый? — не остался в долгу Иван Леонтич.
Васицкий отозвал его в сторону.
— Читательскую конференцию приготовил?
— Никак нет.
— Это почему же?
— Не успел… Теперь хоть голову оторви.
— Ты это нарочно. Сорвал…
Ушли в другую комнату и закрыли за собой дверь.
— Я только так понимаю — нарочно сорвал.
Старик рассердился:
— Заладил свое: сорвал да сорвал. А ты сам посуди — до конференции ли ему? Тебя бы на его место. Жена умерла. Он от того не оправился, а тут опять удар… Одно — лично поговорить, высказать мнение, другое — всенародно. Это уже суд, а до суда ли ему?
— При чем суд? Разве нельзя, чтобы все хорошо?
— Нет, нельзя.
— Ну, тебя не переговоришь. Ты вечно прав. Но факт остается фактом — конференцию ты сорвал.
— Пусть так.
35
Заметки жизни
Сегодня смотрел на Илью и раздумывал… И такая робость на меня напала — словно мне не шестьдесят, а шестнадцать, и как будто не рукопись предстоит отдать, а девушке в нежных чувствах признаться. И как сказать, в каких словах? Так, мол, и так. Бес попутал — пописываю. Будь добр, посмотри, может, что путное? А как ему определить, путное или нет, если у меня самого в глазах двоится? Иногда полистаю — черт возьми, так это же я сам, неуклюжий, как верблюд, в натуральную величину и с репьями на хвосте. Другой раз начну читать — бред собачий.
А, впрочем, почему не отдать? Какой с меня спрос? Заметки жизни — стало быть, последовательности не обещаю. Замечать можно что угодно. И фамилию мою поминать совсем не обязательно. Под другим именем можно в роман вставить. Вдруг Илье именно меня и не хватает?
А о нем ли я забочусь? Может, я безвестности испугался? Хоть на копейку, да захотел славы? Хоть под чужой фамилией, да пролезть в литературу? Нет, чепуха все это, но заметки мои почему-то не хочется Илье отдавать. А почему? Вот пишу, вроде бы и сомневаюсь, а сам уже твердо знаю, что не отдам. Незачем отдавать и некому…
Не тот это пацаненок, который когда-то из рук моих первыми строками кормился. Когда это было? Летом сорок пятого. Именно так. Возвращались фронтовики. В выцветших гимнастерках. Когда наклонялись к стопкам книг, позванивали медали. Вот тогда появился Илья. Когда тянулся за книгой, рубашонка задиралась и видна была голая спина. На ногах чуни, надетые на «стеженки», и те матернины, изношенные.
Я вытаскивал из кармана картофелину, разрезал ее на круглые дольки, укладывал на чугун плиты. Они подрумянивались, и в библиотеке начинало пахнуть печеной картошкой. Илья называл эти ломтики «печенкой». Белобрысый, весь из косточек и кожи. В этом возрасте уже пора бы наращивать мускулы, бегать, плавать, а он был тихий, какой-то одичалый. Мать его, Ольга, неряха, неумеха. Муж уходил на войну, троих оставлял ей. Двух схоронила. Остался один Илья. Асаня — тот уже послевоенного выпуска. А мать в конце войны сдалась, отчаялась, дом бросила, ночевала в конюховке. Юбку из мешковины носила.
Тогда-то я и взял к себе Илью. В бане его отмыл, Настенька вшей повычесала, одежонку кое-какую старенькую перелицевала, пошила. Хоть бы спасибо сказал, хоть бы улыбнулся — ничего подобного. Дают — хорошо, не дают — и так ладно. И на мать никогда не жаловался, ни в чем не упрекал ее, ничего не требовал. В самое то время, когда душа складывалась, не имел он ни кола, ни двора. Кормили его, поили, а все глядел равнодушно.
Настенька одно мне твердила: