Наше детское увлечение продолжалось до самого восьмого класса, до того момента, когда Рая вдруг бросила школу и вышла замуж. По нашим представлениям, это была такая непроходимая глупость, что Рая сразу и навсегда поблекла в наших глазах.
Иное дело Шурочка, но об этом потом…
…А еще я плавал. Вот здесь мне ничто не мешало — ни покалеченный глаз, ни моя дурацкая застенчивость. Весь июнь, июль и август я ежедневно переплывал на Казачий остров, ложился на горячий песок, смотрел в небо и думал, как чудесно было бы жить на этом свете, если б не было Гитлера с его бандитской сворой. И в мечтах моих я уносился так далеко, что об этом даже смешно вспоминать. Казачий остров — место тихое, немодное — сюда не заглядывали ни купальщики, ни рыболовы. Много-много лет спустя вспоминались песок, вода, крики чаек, шум узких листьев тальника под ветром. Здесь не сохранялись даже человеческие следы, потому что все заметал и выравнивал ветер. И нельзя сказать, чтоб я не понимал своего тогдашнего счастья. Все я понимал.
Нет, невозможно было поверить Юрке, что они придут сюда. Я настраивался на спокойный лад: папанинцы, полеты Чкалова и Громова, наши славные пятилетки, наши стахановцы, наконец, озеро Хасан и река Халхин-Гол. Нельзя забывать и о немецких рабочих, об их интернациональном долге.
Таилась и еще одна мысль, которую я не высказывал вслух из-за ее очевидной глупости. Думалось вопреки очевидности: а вдруг все как-нибудь обойдется? Ведь сколько я себя помню, всегда над нами висела угроза войны, и все-таки мы жили и ничего не случалось… Может, и на этот раз… Бывает же так — надвигается зловещая черная туча и все знают — неминуема гроза, а потом тучу раздует ветер, и на землю упадут всего две-три крупные капли. Мысли, безусловно, никчемные. Просто очень хотелось жить. Жить долго-долго. Особенно потому, что начало моей жизни было несчастное.
Я рано остался без отца. Сперва мы с матерью уехали от него, как она говорила, «на время», а потом он умер. Обыкновенный сельский учитель. Жил недалеко от Хвалынска, в деревне Теликовка. Вероятно, в разрыве виновата мама. Но стоит ли говорить «виновата»? Вероятно, каждому из них нужно было жить по-своему: ему в деревне, ей в городе. И никто не хотел уступить другому.
Деревня мне помнится смутно: запах конопли за конюшней, где мы играли в прятки, рыбалка с отцом у сгоревшей мельницы. Из пруда торчали обгоревшие сваи, струилась через бревна разломанной плотины кристально чистая вода. Ниже на протоке отец учил меня плавать. Я плыл за ним, а по ногам скользили длинные зеленые водоросли, и дух замирал от мысли, что подо мной «нет дна». Помню очень сильную грозу, молния зажгла избу напротив нашей. Соломенная крыша ее горела, как огромная розовая свеча. Но, может быть, все это на моей жизни и не сказалось, а сказалось что-то другое, чего я не помню. Переселившись с мамой в город, я долго ждал отца, мне его очень не хватало.
Окончив среднюю школу, я почти год искал подходящей работы: служил подсобным рабочим в хлебном магазине, развозил на лошади по магазинам связки книг, наклеивал театральные афиши, поливал цветы из резинового шланга в сквере между театром и Радищевским музеем. Когда я работал поливальщиком, мне очень хотелось познакомиться с одной молодой женщиной. Она приходила в сквер с мальчиком лет четырех. Мальчишка этот, некрасивый, сильно косящий, бледный, играл в песке, возил в зеленой тачке камушки, а она сидела на скамье с книгой, но не читала, а следила ласковым взглядом за своим мальчуганом. Мне так хотелось заговорить с ней, но я не знал, с чего начать, и, кроме того, она видела меня в грубом резиновом фартуке со шлангом в руках. А красива она была необыкновенно. Вернее, даже не красива, а привлекательна, ласкова и тонка. Мне хотелось узнать, какую книгу она приносит с собой, но так и не узнал. Вскоре она не пришла, и больше я ее не видел.
Поливать цветы — дело неплохое, но рано или поздно следовало остановиться на чем-то. А это никак не получалось. Только перед самой войной я пришел на стройку элеватора. Это понравилось.
В те весенние дни я часто думал об отце. Вспоминал и пытался кое-что угадать, но маму ни о чем не спрашивал. Спрашивать было почему-то совестно. Сохранилась единственная фотография отца, еще от того времени, когда он был студентом. Открытое светлое лицо, косоворотка, бородка и усы. Он был похож на народовольца. Хотелось, чтобы его черты передались мне, но этого, к сожалению, не случилось. Отец родился в семье крестьянина, но на крестьянина похож не был, а скорее на культурного рабочего.
В городе мы с мамой поселились в бывшем купеческом доме. В этом же доме жила полная ласковая женщина — с лицом, испорченным оспой. Мама звала ее как-то очень сложно, а мы, ребятишки, звали ее просто тетя Капа. Я прибегал к ней в полуподвальчик. Тетя Капа встречала меня неизменно приветливо, угощала салом, черным хлебом и копеечной воблой, чего дома у нас не водилось. И сало, и черный хлеб, и особенно вобла казались поразительно вкусными. Мама всегда по запаху узнавала, что я побывал в полуподвальчике.
Тетя Капа немного шила для таких же старушек, как она сама, и к великой моей радости позволяла иногда сесть на окованный сундучок и крутить ручку швейной машины.
Внук ее Коля, старше меня лет на пять, всегда что-то мастерил. Одно время он выпиливал из фанеры игрушки, и тетя Капа продавала их на Пешем базаре. Я упросил маму купить мне лобзик, достал фанеры и тоже стал выпиливать игрушки, но получалось, конечно, хуже. И все-таки мне нравилось возиться с деревом: обрабатывать фанерные заготовки наждачной бумагой, раскрашивать их масляной краской. Мама отказалась носить их на базар, поэтому я раздавал их знакомым.
Тетя Капа приходилась моему отцу какой-то дальней родственницей, поэтому спрашивала меня, когда я приходил:
— Папка-то не сулился приехать?
— Нет.
— Ну, ничего, — добродушно улыбалась женщина, — может, одумается.
Дом наш стоял на Соляной улице, против старообрядческой церкви. Мы занимали квадратную комнату с мраморными подоконниками и со стенами, покрашенными под дуб. Здесь мы бедовали целых три года, страдая от страшного холода и сырости. Зимой на стене, примыкавшей к соседнему дому, выступали капли ледяного пота, печка, почему-то оклеенная холстом, тоже покрашенным под дуб, топилась из другой комнаты и нисколько не грела.
Здесь я чуть не умер от воспаления легких, и, когда мне было совсем плохо, приезжал отец. Как во сне, помню, что он жил у нас несколько дней. Когда опасность миновала, уехал.
Я ходил в детский сад, а внук тети Капы Коля Советов учился уже в школе и, может быть, поэтому держался солидно и рассудительно. Однажды я пригласил его к себе поиграть. Он помедлил с ответом и проговорил, нахмурив брови:
— Нельзя.
— Почему?
— А вдруг у вас что-нибудь пропадет, а мне отвечать придется.
Как я ни уверял его, что у нас и пропадать нечему, он так и не пошел.
Одно время тетя Капа зачастила к нам. Меня отсылали во двор, а мама подолгу о чем-то беседовала с ней. Потом я узнал, что она ездила по поручению мамы в деревню, вела с отцом какие-то переговоры, но все кончилось ничем.
На похороны отца мы не ездили, так как о смерти его нас никто не известил, а узнали мы о ней случайно, окольным путем. Много раз собиралась мама побывать со мной на его могиле, да так и не собралась…
О Шурочке я говорил — потом. Но теперь, пожалуй, надо сказать. Коротко говоря, Шурочка была моя беда. Я часто думал, почему так судьба сложилась, что Шурочка поселилась в том же доме, куда мы переехали с Соляной. Отлично запомнилось, как она вместе с мужем носила вещи в свою новую квартиру. Он устроил ее, уехал и больше не показывался. Сперва писал письма, а потом перестал. Девчушку свою, Вику, она отвезла матери в деревню, а детская кроватка так и осталась стоять в большой комнате. Впрочем, об этом я узнал много позже.
В начале сорок первого я работал на строительстве элеватора, на берегу Волги. Механизация в ту пору почти отсутствовала — механическим способом наверх доставляли только бетон в ковше, подвешенном на тросах. Все остальные работы выполнялись вручную. Даже подъемного крана не было. Начал я с тяжелой работы подносчика — получил на складе брезентовые рукавицы, подкладку с лямками, которую привязывал на правое плечо, и впервые услышал хрипловатое напутствие десятника: «Ну, давай, давай!» Мы таскали железные пруты и консоли по шатким трапам на опалубку, которая помещалась примерно на высоте шестого этажа. Отдыхали только тогда, когда спускались вниз за новой порцией арматуры. Работа не требовала ни ума, ни сноровки, к тому же арматурщики постоянно материли нас за то, что мы не успевали подносить прутья.