Изменить стиль страницы

Когда возвращались к станции и потом, в электричке, и еще потом, когда снова попали в город, они были заняты, конечно, только самими собой. О Виктории обменялись, кажется, одной-единственной репликой: «Чего это она так перед тобой? — спросил Хмылов. — Под конец засуетилась, забегала. Завотделом все-таки». А Оля ответила: «Ей людишками надо обрастать. Клиентурой обстраиваться. А около меня этих тристанов…» Хмылов не понял, при чем тут Тристан, и Оля ответила, что тристан — это мужчина, который зарабатывает триста и выше. Потом Хмылов еще что-то спросил, и Оля ответила, и даже сама что-то спросила, но все это уже не относилось к Вике, к уже не научной, но еще и не популярной портнихе Виктории Николаевне Гангардт.

XIV

Так встреча на углу Горького и Садовой с Витей Кардановым, беспощадный ливень, вовремя опрокинувшийся над Серебряным бором, так вое это (одно уж к одному, говорят в таких случаях) привело к простому факту. По крайней мере, просто формулируемому: Дима стал Олиным любовником.

Но что же дальше? Стать-то стал, но, разумеется, без права решающего голоса. Дима пробовал в последующие недели применить естественную свою тактику мелкой услужливости, хлопотливости, просто присутствия в ее жизни. Но и это как-то не получалось. Она дала ему, правда, все телефоны и координаты — домашний, служебный, нескольких подруг (Надин, правда, не дала, просто отказала, когда зашла речь. А как потом выяснилось, отказала не просто. И как потом выяснилось, не о себе заботилась, и не о Диме, а только о самой же Наде), ничего этого она не скрыла, не торговалась и не жеманничала. И Дима звонил, и еще как звонил (в смысле — сколько), и даже встречал несколько раз после работы. Но что же с того? Вот ведь как в жизни выкручивается: что ни делай, а в конце этого всегда выскакивает: ч т о  ж е  с  т о г о?

Вот она сбегает к нему из-под шикарного массивного козырька Комитета маттехснаба, моднющая, стремительная, распахнутая (но главное — стремительная), подбегает и сразу чуть не виснет на шее — и чмок!, и проведет рукой по волосам, и возьмет под руку. Но не успевал он еще включиться в эту стремительность — если это вообще было для него доступно — или подтормаживала какая-нибудь «жигулевина», а то и «двадцать четверка», мужчина (а иногда и женщина) распахивали дверцу и — опять чмок! — «Пока, звони! Мне срочно надо к одному деятелю», — и она уже сидела рядом с водителем, и… «свиданке» конец. Что он, мальчик, что ли? Конечно, бросил бы все. Но… повода-то не было. Очень была предупредительна, очень радовалась всегда, когда звонил, да и память о двадцати четырех часах, проведенных вместе, — когда бы ей потускнеть? — нет, не ушла еще. Свентицкая держала его при себе, что-то высматривала, ну… имела право, значит. Не было у Димы раньше ничего такого, хотя и не было во всем этом решительного поворота к новой жизни. Работа, конечно, была у него теперь новая, но… считай, та же, что и старая. Удобно, правда. Ловко Людочка присоветовала, определила на место. Он числился теперь техником в каком-то объединении по газоочистке (полного названия, убей бог, никогда в уме не держал), имел полные карманы свободного времени и чуть ли не двойную зарплату. П о ч т и  у д в о е н и е  проистекало от командировочных, от суточных, за те сутки, которые он, как правило, проводил в Москве. А числилось на бумаге, что должен был находиться «на объекте», в Московской области, проверяя некоторые данные, которые и так всем были окончательно ясны или окончательно неясны. Вначале, само собой, пробовал он неукоснительно мотаться по станциям и по тем объектам, но то не заставал никого, то не было никаких данных, а потом уж — недельки через три — и впрямую изложил ему старший техник Серега, что данные эти все равно — не в конце месяца, так квартала, — собираются и стекаются куда положено. Серега, по крайней мере, этих данных с него не рвал. Вообще не спрашивал. С Сереги тоже не спрашивали. Похоже было, что в солидной организации «Газоочистка» попал он в уголок, который здорово смахивал на то, что называют веселым словом «шарага».

Но однажды, в один из своих «командировочных» дней (когда на работе появляться было не только необязательно, но и нежелательно), околачиваясь в центре и поджидая конца Олиного рабочего дня, встретил он Кюстрина. Лет, наверное, десять не встречал, а тут встретил. Прямо у первопечатника Федорова, в скверике сел на скамеечку, смотрит, а к нему подходит Кюстрин.

Кюстрин входил когда-то в «капеллу» Гончарова — Карданова, но как-то входил, входил, да так и не вошел. Он был старше остальных ребятишек лет на пять-семь и держался особняком, появлялся реже, а «у Оксаны» и вообще, кажется, ни разу. Зато был большим знатоком и распорядителем по части пара в Оружейных банях. Там, в предбаннике, обставившись батареей белопенных кружек жигулевского, завернувшись в белую простыню (а он неизменно брал за пятиалтынный у банщика простыню, никаких полотенец не признавал и с собой не носил), Кюстрин и разглагольствовал. Причем разглагольствовал на уровне, на хорошем, старомодно-литературном, со множеством придаточных предложений и славянизмов языке. Эту его особенность-то, что на уровне, и свои, и случайные пришлые (а он разглагольствовал одинаково охотно что для тех, что для других) признавали безоговорочно. Даже Карданова в своей узкой области срезал Кюстрин вчистую. А его узкой областью была широкая полоса исторического прошлого России, лет этак в полста, от рубежа XIX и XX веков лет по двадцать пять в ту и другую сторону. Конечно, не все же историческими анекдотами пробавляться, и чуть речь в сторону — тут уж выдвигался Витя Карданов.

Однако ж в своей узкой области проявлял Кюстрин осведомленность, не то чтобы отменную и исчерпывающую, а просто какую-то неправдоподобно-подробную, интим какой-то чувствовался, как будто и сам там был, и чуть ли не парился вот так же с теми людьми, и пивко с ними попивал. Прямо, чуть ли не пришелец какой-то, черт его…

Однажды, например, когда в предбаннике из репродуктора раздался коронный бас Бориса Штоколова, исполнявшего свой коронный номер «Гори, гори, моя звезда», Кюстрин вдруг — а он всегда делал это вдруг, что и производило ошеломляющий эффект естественности, абсолютной и не могущей быть подделанной, — небрежненько так заметил: «Любимый романс Колчака. В штабном вагоне, когда метался, перед самым концом, запирался со штабными и всю дорогу только это и заводил». Ну что он, сидел, что ли, рядом с этим Колчаком? С одной стороны, конечно, поди проверь, но с другой — такое и придумать-то трудно.

Или вот еще, зашел как-то Кюстрин к Хмылову. Только разлили они по полстакашке, как вошла Димина мать. Дима в последний момент убрал бутылку вниз, за диван, мать покосилась на разлитое в стаканы и со скорбно-понимающим видом удалилась на кухню. Начинать воспитательную работу при новом человеке (а Кюстрин был у них тогда в первый раз) не стала. Кюстрин психологический этюд, пред ним разыгравшийся, с легкостью усек и сожалеюще промолвил: «Да-а, жаль, нет у тебя александровского сапожка». И сам же пояснил: «Государь император Александр III зело был привержен Бахусу. А из напитков неизменное предпочтение отдавал коньяку. То ли со страху перед покушениями (как бы не разделить судьбу своего батюшки, которого вместе с каретой разбомбил Гриневицкий), то ли уже так, от нечего делать. В общем, запивал он основательно. Запирался с адъютантом, делал вид, что донесения из Генштаба изучает, ну а сами, вдвоем, коньяком занимались. Но матушка-императрица эту его практику очень хорошо знала и поминутно к ним заглядывала. Так они что́ учудили? Коньяк загодя разливали в чайные стаканы, причем поверху плавали ломтики лимона для правдоподобия. Как она зайдет, Александр бутылку в сапог и сидит. И адъютант стоит. Над картами склонились, «чаек» чайными ложками размешивают. А для удобства исполнения бутылка у него была соответствующей плоской формы и сапог посвободнее, чем полагалось бы».

Кюстрин никогда нигде не учился и не работал. То есть школу-то он с грехом пополам кончил и даже поработал года полтора в каком-то музее, в архиве (там, верно, и имел досуг и доступ к первоисточникам, к всамделишным историческим документам), но давно, так давно, про что уже смело можно сказать: «Это было давно и неправда». Кюстрин был законченным, без всякой там серединки на половинку, образцовым деклассированным элементом. Не антисоциальным, конечно, а именно асоциальным типом. Впрямую против общества он ничего не имел. Он вообще не имел ничего ни  з а, ни  п р о т и в. Не желал иметь с обществом ничего общего — и все тут! Когда-то что-то лопнуло и переломилось в самой ранней его юности, а вывод он сделал один и на всю жизнь: прожить, сколько и как удастся, не подключаясь никак, ни в малейшей степени к реальному миру. Как он существовал? Знали только, что существовал один. Без родителей, родственников, почти без всего, что для всех — само собой. Существовал он, стало быть, запущенно, вольно, не разбирая направлений на жизненных путях, твердо, громогласно — и не без остроумия, не без щегольства некоторого — исповедующий даже и отсутствие самих этих путей. Битник? Хиппи? Нет, вроде бы не водятся у нас ни те, ни другие, так что и сравнивать не с чем. К тому же там, хиппи эти, по слухам, существа в общем-то общительные, коммуникабельные. Всё хором творят, «в общаге», даже и то, что уж и никак вроде бы не принято на миру-то… А Кюстрин… Этот был отпетый «индивидуй».