Изменить стиль страницы

В камере то и дело появлялся Сан Саныч Бухчеев в ведрами в руках, рассыпал по грязному каменному полу мясистые соленые огурцы и хрипящим, пропитым голосом оповещал:

— Другой еды нет! Бери, что дают! — и тут же, не задерживаясь, уходил, клацая железной дверью.

Зияков вскакивал, кричал на всю камеру:

— Граждане, огурцы не брать! Воды нету, от жажды пропадете! — Он с остервенением топтал соленые, внешне аппетитные огурцы, ногами сгребал в угол: — Не трогать, граждане!.. — И возвращался к Марине, садился на прежнее место, долго молчал, потом, как бы пробуждаясь, наклонялся к ее пылающему лицу, говорил: — Бухчеев может за деньги зарезать родную мать и отца. Так я думаю на этот крючок поймать его.

— На деньги? — спросила Марина. — А где их взять?

— Да вот думаю, санитарочка. Митя Саликов говорил мне, у Полины Алексеевны сундуки трещат от всяких дорогих вещей, в том числе и от золота. Токарев нахапал… Мы тогда бы с тобою, жалкенькая, к лодке-то и пробрались. А там уж, была не была, в лодку — и на тот берег!.. Надо же думать, Марина. Ведь жизнь один раз дается.

Прошел час, и Бухчеев снова появился, на этот раз с небольшим ведром воды и жестяной кружкой в руках. Он начал обходить гомонивших на разные голоса людей. И Марина услышала, как обрюзгший до отвращения Бухчеев вымогал деньги за воду. Услышал это и Зияков, хмыкнул раздраженно:

— Хм! Вот какая паскуда! Господин Бухчеев, подойди!..

— Потерпишь, не барин! — отозвался Бухчеев. — Тем более недолго терпеть-то. Твоя фамилия, Зияков, в списках на первой очереди. Ты поедешь в Германию кушать бутерброды.

Но Бухчеев все же подошел.

— Осталось полкружки, — сказал он, похлопав крупной ладонью по ведру. — Водичка золотая… Чего имеешь?

— Золотой клад, — ответил Зияков.

— Врешь?! — Бухчеев сел на корточки, тихо сказал: — Ты же не Полина Алексеевна… У нее, как мне известно, имеется рубиновая подковка, подарок Токарева. — Бухчеев посмотрел на Марину: — А ты чего имеешь, девка? Хочешь, за кружку воды я с тобой пересплю?! В тюрьме есть каморка с коврами. Вполне возможно, из этой, с коврами и мягкой постелью, каморки выйдешь на волю…

Зияков ухватился за ведро:

— Ты что, глухой?! Рубиновая подковка твоя!

— Показывай! — потребовал Бухчеев.

— Пойдем за дверь, там получишь. А сейчас наливай, и пусть утолит жажду санитарочка.

— Ладно, — согласился Бухчеев. — Но ты, Зияков, от меня не уйдешь.

Марина припала к поданной ей Зияковым кружке, руки у нее тряслись, о жесть стучали зубы. Вода немного сняла нервное напряжение, и она передала кружку Бухчееву и, закрыв глаза, спросила:

— В чем моя вина, Бухчеев?

— Потом узнаешь! — Бухчеев взял под руку Зиякова, сказал строго: — Идем!

Зияков вдруг весь напружинился, сильным ударом отмахнул Бухчеева, и тот шмякнулся о железную дверь камеры. Вбежали два охранника, схватили Зиякова и, раскачав, подбросили кверху. Зияков каким-то образом изловчился, упал на ноги, потом запрокинулся на спину и тут же притих.

Ганс Вульф для чего-то начал тормошить Зиякова, который пнул его ногой в живот, и Вульф, падая, налетел на Марину. Зияков тотчас вскочил и начал трясти Вульфа, крича:

— Граждане! Эту гадюку надо удавить! Санитарка, плюнь ему в лицо!

И опять затеял возню с ефрейтором, призывая на помощь заключенных.

В камеру с пистолетом в руке влетел лейтенант Густав Крайцер, громко спросил:

— Кто здесь Марина Сукуренко? Поднимайся! На допрос поведу, партизанская дочка! — Он, приставив к ее спине ствол пистолета, вывел санитарку из камеры.

Марина пришла в себя у самого берега и вскоре поняла, разобралась — ее переправляют на Тамань. Лодка качнулась, бесшумно вошла в дегтярную темень…

* * *

На другой день, при восходе солнца, вместе со всеми находящимися в общей тюремной камере Зияков был выведен охранниками на улицу. Началась погрузка заключенных в закрытые машины. Зияков оказал сопротивление гитлеровцам. Но его скрутили, связали, бросили в одну из машин, и эта машина тотчас же ушла.

Этим сценарием, разработанным самим капитаном Фельдманом, Зияков остался доволен. «Теперь, — думал он, — ни у кого из керчан, видевших мои «муки», сопротивление тюремщикам, не может возникнуть какое-либо подозрение…» Однако ему казалось, что Сучков какими-то нитями связан с Полиной Алексеевной, и если возникнут осложнения в его конспирации, то дуреха, верившая ему, что он, Зияков, будто бы и в самом деле переправит ее в Турцию, подальше от войны, может каким-либо образом раскрыть его подлинное лицо…

Между тем Полина Алексеевна днями и ночами не отходила от окна, ждала Зиякова. Ей казалось, он где-то возле дома таится, вот-вот появится и скажет: «Ну, Полина, лодки готовы, собирайся». И она тотчас же бросится собирать вещи…

Она раскрыла все три комода. И чего только в этих ящиках не было! И меховые шубы, и дорогие платья, и шляпы любого фасона, и белья женского пропасть! А под одеждой, на самом дне комода, таились шкатулки с золотыми и серебряными изделиями. Полина Алексеевна не вытерпела, открыла одну шкатулку — свет рубиновой подковки ударил в глаза:

— Гос-по-ди-и! — Радость перехватила у нее дух. — Приколю на грудь для Ахметика… «Папашка»! — вспомнила она о Токареве. — Тебя, старичок, отвергаю навсегда…

Токарев подкатился к ней с любовью в трудную для нее пору — ее отца, работавшего в Новороссийском порту, посадили в тюрьму за торговлю наркотиками, и она, девятнадцатилетняя повариха с рыболовецкого судна, сильно пала духом. Токарев приютил, обласкал, нарядил, признался под клятву-молитву, что он промышлял наркотиками вместе с ее отцом, Алексеем, и поднакопил на черный день и золота, и дорогих вещей. Под ту же клятву-молитву чуть позже признался, что он в 1918 году был назначен немецким оккупационным командованием головой горуправы Керчи и тоже тогда хорошо погрел руки, припрятал на черный день. «Ах, Поленька, для кого война — кровь и смерть, а для кого, как говорится, мать родная. Какая бы ни была война, надо иметь свой ум, свои глаза». Ну она, Поленька-то, и схватила тогда обеими руками «папашку», бывшего штабс-капитана царской армии.

«Так что мне делать, папа? — вспомнила она своего отца, уже давно забытого ею. — Что-то мне не верится, чтобы германцы удержались в Керчи… А Ахметика я люблю. И он дело предлагает: в Турции мы с Ахметиком свое гнездышко совьем и будем ворковать, и Советская власть не достанет…»

Кто-то поскреб в окно. Полина Алексеевна побежала, подняла занавеску — Ахмет! Подает знак открыть дверь.

— Турок ты мой! — Полина Алексеевна повисла на шее у Зиякова.

— Спасибо тебе!..

— Ой, как богом посланный! — радовалась Полина Алексеевна. — Ахметик, возьми эту рубиновую подковку для начала. А как переедем, переплывем — так все тебе и я твоя.

— Поленька, я приколю ее на твою грудь. Моя царица, поднимись на скамейку. Лодка наша готова…

Она поднялась, дразняще выпятила высокую грудь, спросила:

— А тебя не убьют, Ахметик? Все же подковка не моя…

— Пока ты жива, Поленька, меня не убьют. — Он припал губами к ее груди. — Твоя любовь ко мне крепче брони…

— Неужто так любишь? — сказала Полина, когда он приколол подковку и отошел к столу, поставил на него бутылку. — Неужто так любишь? — возрадовалась Полина Алексеевна, все еще держа руку на рубиновой подковке.

— Неси бокалы, шампань будем пить…

Она ушла за бокалами. Пока она гремела посудой на кухне, Зияков окончательно решил избавиться от ханум Полины во что бы то ни стало, а дом ее спалить… Чтобы никаких следов о его связях, могущих всплыть ненароком…

Полина Алексеевна выпила первой, и глаза ее засветились, помолодели. Блеск подковки и сияние ее лица привели Зиякова в еще большую ярость. «Падкая на подарки, определенно продаст… Тут-то я ее прикончу… Ишь, стерва, в Турцию захотела. В лодке переплывем… А это не хочешь?»

Зияков выхватил из кармана пистолет, направил ствол в междубровье Полины.