Под правым скатом палатки, в своей цирюльне, отдельно от всех пребывал в невозмутимом спокойствии Кендыри, и никто не обращал на него внимания. С холодным интересом постороннего наблюдателя оценивая происходящее, Кендыри подумал, что важностью приготовлений к предстоящим церемониям Азиз-хон хочет поразить воображение сиатангцев.
Среди факиров были Зуайда, Рыбья Кость и Гюльриз. Голова Гюльриз была обмотана белой тряпкой, под ввалившимися глазами набухли тяжелые синяки. Она до сих пор ничего не знала о Бахтиоре и, хотя верила, что он жив, не могла избавиться от мучительной тревоги.
В глубине двора, вдоль канала, на длинной коновязи стояли расседланные лошади басмачей. Несколько коноводов, расхаживая вдоль натянутого аркана, подсыпали лошадям прямо на камни зерно, — то заветное, хранимое ущельцами всю долгую зиму посевное зерно, которое на рассвете было перевезено басмачами из разграбленного дома Бахтиора. Еще не тронутые мешки его навалены высокой кучей над стеной мельницы, превращенной басмачами в ханскую кухню. Перед мельницей валялись требуха, копыта и окровавленные шкуры зарезанных ханскими поварами овец и баранов…
Ущельцы угрюмо смотрят на остатки своего скота, на рассыпанное зерно, из-за которого целый год было столько споров и разговоров. Уцелевший скот ущельцев согнан в старый загон выше крепости, но ущельцы понимают: ни одной кровы, овцы и козы им уже не вернуть. Каждый из факиров думает теперь о том, что напрасно было так скупиться в еде, так выхаживать самого маленького козленка, беречь малую горсть зерна. Лучше было бы не голодать всю эту тяжелую зиму, лучше было бы самим съесть все это, чем видеть, как их богатство в один день уничтожается ненасытной оравой насильников… Каждый из факиров вспоминает сейчас свой тяжелый многолетний труд, свои разговоры с Шо-Пиром и Бахтиором, и ссоры в семье, и рухнувшие надежды на большой урожай, на спокойную — наконец-то сытную — жизнь… В один день, подобный внезапному урагану, все пошло прахом. Больше надеяться не на что. Прежняя жестокая жизнь вернулась. Вот сидят перед факирами бежавшие от них сеиды и миры, которые ничего не простят им, ничего не забудут, мстительности которых не будет конца…
Перешептываться больше не о чем. Факиры думают одну думу, поглядывают на винтовки воинов и молчат. И даже многие приверженцы Установленного спрашивают себя: станут ли они жить лучше? Зерно и скот, вся утварь, все имущество уже взяты из их домов воинами и, нет сомнения, возвращены не будут!
Последователи Бобо-Калона всегда считали его справедливым и мудрым, знали, что он не любит чужих людей, но почему он сидит сейчас по правую руку Азиз-хона в подаренном ему дорогом халате? Почему молчит и спокойно смотрит на все нанесенные ущельцам обиды, на расхищение, на все это беззаконие, творящееся вокруг? Неужели же этот старец, нищавший на их глазах, единственный из всех знатных людей не захотевший покинуть Сиатанг, таил в себе жажду мести? И вот теперь, когда час мести пробил, он торжествует так же, как все сеиды и миры, как сам, презирающий сиатангцев, по-прежнему могущественный Азиз-хон? О чем пойдет разговор сейчас? Зачем плетьми и угрозами согнаны сюда все ущельцы? Каких повелений им надобно ждать? К какой расплате готовиться?…
Тишина. Только среди шепчущихся воинов слышен сдержанный смех. Чего еще ждет Азиз-хон?
По стене к покосившейся древней башне пробираются два басмача с кругами тонкой и крепкой шерстяной веревки. По выступам камней, помогая друг другу, они карабкаются на башню. Взоры всех ущельцев обращаются к ним, — зачем они лезут на башню? Что будут делать там? Все выше, с камня на камень, — вот они уже на верхней площадке, разматывают веревку, возятся там… Кое-кто из факиров уже начинает догадываться, но еще никто себе верить не хочет… Вдруг две длинные веревки, развившись, падают с башни, с той стороны, в какую башня наклонена. Немного не достигнув земли, концы веревок повисли в воздухе. Третий басмач подходит к основанию башни, хватается за концы веревок, неторопливо скручивает их в петли. Те двое, наверху, подтягивают их повыше, — теперь от петель до земли примерно полтора человеческих роста. И все сразу понятно ущельцам, и шепот волной бежит по испуганной толпе, и у каждого мысль: «Кого?…» И снова напряженная тишина.
Петли покачиваются. Два басмача наверху разлеглись на тесной площадке, лениво наблюдают за всем, что происходит внизу, посмеиваясь, переговариваются.
Неожиданно начинает говорить сидящий в центре двора халифа. Все сразу поворачиваются к нему. Откинув назад бородатую голову, халифа слегка закатывает глаза, — вот, мол, я, посланец неба, и само небо ниспосылает произносимые мною слова.
— Благословен покровитель! Пять раз благословен покровитель! — медленно тянет он. — Да будет неприкосновенной святость божества, разлитого в душах творений! От земли и до неба, от праха до солнца, от безглазого стебля до тайны великого разума прославим, верные, непостижимую волю его!… И да обрушится гнев его на неверных, отступников от вечных законов его!… Ветер неразумия промчался по нашей земле, неся с собой греховное облако. Но снова видны звезды и светит луна: я вижу ваши просиявшие души. Возблагодарим же могущественного владетеля и поборника истинной веры, прославленного в Высоких Горах Азиз-хона и всех воинов истины за то, что прогнали они вставшее над вашими душами облако! Ночью случилось это, и все вы видите новым светом сияет благословенный день! Счастье вновь касается вас… Вновь тверды и незыблемы великие достоинства Установленного, еще вчера попиравшиеся неверными, да опустится на них карающая рука покровителя! По закону истины, вы, простые, немудрые люди, освобождены от молитв, ибо только посвященный удостаивается общения с непостижимыми силами. По закону истины, за всех вас молится только обладающий словами святости, пир, а вы лишь несете ему десятую долю ваших урожаев и ваших доходов. Каждый год, в прежние времена, получал я от вас эту священную подать и нес ее пиру. Четыре года суждено было мне не ступать на тропу, ведущую в Сиатанг, и за четыре года множество грехов накопилось здесь… Но пир молится за вас, отдавая носителю живой души бога вместо вашей подати часть своего имущества. Да будет прославлена доброта пира! Но сегодня настал час, когда все, что отдано пиром, вы добровольно отдадите ему, ибо кто захочет навлечь на себя гнев покровителя, когда пир перестанет возносить ему молитвы за вас? За четыре прошедших года и за один год вперед вы все отдадите сразу — половину имущества каждый. Бог милостив, оставшаяся у вас половина да разрастется во много раз, вы станете богатыми и счастливыми! У кого нет зерна — отдаст скот. У кого нет скота — отдаст халаты и шкуры. Разве вы сами не знаете, что вам достойней всего отдать? Так ли, верные, спрашиваю я вас? Благословит покровитель вас, отвечайте!
Сощурив устремленные на толпу ущельцев глаза, халифа благоговейно коснулся своей бороды и умолк…
Даже приверженцы Установленного, опустив головы, хранили молчание.
— Отвечайте! — блеснув маленькими глазками, повторил халифа.
Никто, однако, не решался нарушить молчание. Исоф исподлобья взглянул на рассыпанное перед лошадиными мордами зерно, на ковры, украшающие палатку, на требуху возле мельницы и шумно, протяжно вздохнул…
— Ты хочешь что-то сказать? — быстро обратился к нему халифа. — Как твое имя, мужчина?
— Зачем тебе мое имя? Ничего не хочу сказать!
— Разве тебе сказать нечего? — вызывающе произнес халифа. — Разве ты не считаешь великим для себя счастьем отдать половину твоих богатств носителю живой души бога?
— Нет у меня богатств, — проговорил Исоф, — воины истины уже взяли моих овец.
— Разве ты не сам отдал их на угощение хана?
— Взяли! — упрямо ответил Исоф. — Ковер тоже взяли, вот — висит на палатке. Посуду взяли. Больше нет ничего…
— Скажи, — вкрадчиво произнес халифа, — у тебя жена есть?
Исоф понял, к чему клонится вопрос, и промолчал. Халифа наклонился к купцу, Мирзо-Хур что-то прошептал, и халифа, кивнув головой, продолжал: