Изменить стиль страницы

Широкоглазая, с веснушчатым темным лицом, со спутанными, пахнущими кислым молоком волосами, Зуайда отвечала:

— Зачем вспоминаешь? Разве не все живем одинаково?

— Что делать старухе, как не вспоминать старое?! — произносила Гюльриз и, умолкнув, охая и вздыхая, упираясь морщинистыми руками в колени, вставала с зеленой травы, шла поперек долины и подсаживалась к другой женщине.

— Саух-Богор! По годам ты действительно «Травка Весны», но смотрю я на твое лицо — от глаз твоих к вискам уже разбежались морщинки… Не закрывай рукою лицо, чт тебе меня, старой, стыдиться? Брат Исофа, твой муж Иор-Мастон, хорошим был человеком, ты любила его, и он тоже тебя любил, зачем только ушел он за пределы Высоких Гор? Ты не веришь, что он жив? Я думаю, может быть, он жив, только он никогда не вернется! Если бы он не ушел, разве взял бы тебя в жены Исоф как наследство от брата? Знаю я, стонешь днем ты от рук Исофа и во сне, по ночам, стонешь, будто тебя душат дэвы. И что хорошего получилось от того, что дом любимого тобой Иор-Мастона стал проклятым домом? Разве хорошо, что живешь ты с Исофом? Разве радость тебе твои дети?

— Для чего вспоминаешь плохое, Гюльриз? — чуть слышно отвечала Саух-Богор и, срывая травинку за травинкой, покусывала их мелкими, белыми, как у сурка, зубами. — Боюсь я Исофа, но нехорошо тебе говорить об этом!

— Нехорошо? Ты права! — сурово произнесла Гюльриз. — Пусть я о радостях твоих поговорю, назови мне какую-нибудь радость, о ней пойдет разговор!

Саух-Богор долго думала, напрасно стараясь отыскать в своей памяти хоть маленькую радость.

— Неужели у тебя никакой радости для хорошей беседы нет? — подождав достаточно и всматриваясь в лицо собеседницы острыми немигающими глазами, с жестокостью спрашивала Гюльриз.

Саух-Богор молча вздыхала, а Гюльриз, покачав головой и ласково дотронувшись тремя пальцами до худого плеча женщины, поднималась и уходила по сочной траве долины.

Так два дня ходила она по этой долине, высматривая, где сидят одинокие женщины, приближалась к ним, как старая хищная птица, клюя их в самое сердце беспощадными словами и затем оставляя наедине с их думами. Умная Гюльриз знала, что делает, знала также, что ни одна из женщин не поделится этими словами со своими подругами, и с жестоким удовлетворением замечала, что на третий день ее пребывания здесь Жены Пастбищ перестали петь песни — ходили понурые, словно отравленные. И когда у самой Гюльриз сердце ныло, будто придавленное невидимым камнем, она радовалась горькою радостью, думая о сыне своем Бахтиоре и о том, что, если бы не Ниссо, всю жизнь жил бы он одиноким… С ненавистью думала она о тех, кто хочет отдать Ниссо Азиз-хону, и говорила себе, что у нее хватит материнских сил добиться, чтобы этого не случилось.

А под вечер третьего дня Гюльриз рассказала всем женщинам летовки, что завтра в Сиатанге большое собрание, на котором мужчины будут говорить о Ниссо, а Шо-Пир будет считать руки тех, кто поднимет их, желая, чтоб у старой Гюльриз не отняли дочь и не отдали ее Азиз-хону. «Пожалейте меня, сказала Гюльриз, — пойдемте утром со мной, поднимем руки, чтоб Ниссо осталась мне дочерью». И Жены Пастбищ сначала не понимали, чего хочет от них Гюльриз. Но Гюльриз сказала, что, считая по солнцу, подходит время им уйти с летнего пастбища и совсем необязательно дожидаться мужчин, которые явятся сюда, чтобы сопровождать своих жен и дочерей вниз, в селение… Новое время пришло, и кто осудит женщин, если они явятся в селение сами и на несколько дней раньше? Ну, пусть будет крик, пусть будут недовольны мужчины, но что они сделают, если все женщины станут кричать в один голос? Когда от стада бежит одна овца, ее бьют палками, чтобы она возвратилась к стаду; когда бежит все стадо, кто удержит его?

Слова Гюльриз выслушали все сорок три женщины, но вместо того, чтобы помолчать и подумать, стали волноваться и голосить.

Поднялся большой спор. Племянница судьи Науруз-бека вскочила и, расшвыривая ногами мелкие камни, прокричала, что старуха Гюльриз одержима дэвами, что речи безумной нечего слушать, что лед рухнет с гор на тех, кто станет слушать нечестивые слова нарушительницы! И многие женщины закричали, что никуда не пойдут, ибо ради чего нарушать Установленное? А другие сказали: уважают они мать Бахтиора, жалеют ее, но тоже никуда не пойдут, потому что им страшно: ведь, кроме мужчин, есть еще и покровитель; гнев его одинаково поражает овцу и все стадо и может даже обрушиться на селение и на мужчин, не укротивших женщин, и на детей, и на сады, и на всю страну гор! Но Зуайда, Саух-Богор и еще несколько женщин молчали. Гюльриз, казалось, не замечала их. Она умолкла и, вцепившись пальцами в свои волосы, углубилась в неотвязные думы. Гюльриз в самом деле казалась безумной.

Долго еще, до глубокой ночи, продолжались крики и споры в летовке. Но Гюльриз уже поняла: дело ее проиграно. Жены Пастбищ не пойдут завтра вниз; Ниссо не станет женой Бахтиора, а старость самой Гюльриз будет пуста и суха, как старость всех сиатангских женщин…

И ночью Гюльриз вышла из летовки и отправилась блуждать по мертвой, окутанной черным туманом долине и хотела уже одна возвращаться вниз и подошла к той, единственной, уводящей отсюда тропе. Но, вступив на нее, подумала, что ночью в тумане можно с этой тропы упасть и лучше уж подождать до утра.

Постояв над черной невидимой пропастью, старая Гюльриз заломила руки. Ей показалось, что сейчас, так же как в молодости, ее начнут душить слезы. Но слез не нашлось, только сухое, прерывистое дыхание вырвалось из горла. Старуха бессильно уронила руки, повернулась и медленно направилась к летовке. Вступила за ограду, где дышали спящие овцы, нащупала несколько тучных, раздвинула их курчавые, пахнущие мокрой шерстью бока, втиснулась в эту теплую груду, легла…

А на рассвете, когда овцы зашевелились, толкаясь, заблеяли жалобно и многоголосо, Гюльриз встала и, проталкиваясь меж ними, прошла мимо других женщин к выходу из летовки.

Все женщины смотрели на нее молча. Но когда она вышла за ограду и пошла, не оглядываясь, ломая босыми ногами обмерзшую за ночь траву, Зуайда вдруг выбежала следом и, взмахнув руками, крикнула:

— Гюльриз, подожди!

Гюльриз остановилась, словно раздумывая: стоит ли ей оглянуться? Прямая, худая, зябнущая на ветру, стояла так, пока не услышала нестройное блеяние и топот выбегающих из-за ограды овец. Две коровы обогнали Гюльриз, и она, искоса глянув на них, увидела, что это ее корова и корова Саух-Богор и что обе они навьючены деревянной посудой, бурдюками с кислым молоком и рваными козьими шкурами. Гюльриз обернулась, думая, что из летовки выбегает все стадо, но увидела: плетневые воротца снова закрылись, а по тропе спешат к ней, подгоняя своих овец палками, Зуайда, Саух-Богор и еще шесть женщин те, кто во время спора молчали.

Гюльриз сразу все поняла. Из ее строгих, вдруг заблестевших глаз выбежали непрошеные слезинки. Она смахнула их и, когда Зуайда подошла и сказала: «Ночью мы разговаривали… Другие не хотят, мы идем», — сурово ответила: «Покровитель даст счастье вам, пожалевшим старуху!»

Овцы бежали за ней, подгоняемые идущими сзади женщинами, коровы шли медленно, погромыхивая посудой. Зуайда, обогнав всех, поравнялась с Гюльриз, взяла ее за руку и шла тихо, как дочь, ведущая свою мать…

Гюльриз смотрела прямо перед собой и, уронив руку Зуайды, вступила на выводящую из долины, штопором спускающуюся тропу. Овцы вытянулись гуськом за старухой, женщины побрели за овцами, долина с зеленой подмороженной травой ушла вверх, скалы скрыли ее от глаз обернувшейся Саух-Богор, и только синий дымок летовки вился над ущельем, догоняя женщин, нарушивших Установленное, поборовших тысячелетнюю боязнь.

Восемь женщин шли за Гюльриз в селение Сиатанг, где в этот день начался советский праздник. Восемь женщин впервые в истории Сиатанга шли с Верхнего Пастбища вниз без мужчин, наперекор Установленному, шли по велению своих иссушенных горем сердец, сами не понимая значения того, что они совершают в истории Сиатанга.