— Отвечай! — голос старика дрогнул. — Отвечай, тебе лучше будет. Что делали там?
— Ничего, — прерывисто прошептала Ниссо. — Клятву даю, ничего, он о кэклике только спрашивал.
— Только спрашивал? — жестко передразнил Азиз-хон. — А еще?
— Покровитель знает: ничего. Сказал только: иди скорее домой, Азиз-хон рассердится.
— Как зовут его?
— Керим… Сын Зенат-Шо, Керим… — Ниссо вдруг затряслась в прерывистых бессильных рыданиях.
Азиз-хон, не сводя с нее взгляда, помедлил, стараясь унять свое бешенство, резко встал и, сдавив пальцами шею Ниссо, поднял ее с земли.
— Иди вперед!
И Ниссо покорно, задохнувшись от боли, стыда и обиды, поплелась туда, куда толчками гнал ее старик. Он гнал ее на свою половину, а из-за угла террасы смотрела им вслед старуха, шамкая беззубым ртом. Потянулась к светильнику, выдернула его из щели в стене и, колотя им по земле, сбила огонь. Потянулась к другому… Черная ночь сразу сомкнулась над домом и садом. Глубокие ясные звезды наполнили тьму нежнейшим сиянием. Легкий прохладный ветер скользнул снизу, от реки, зашелестел листвой. Старуха стояла во тьме, словно темное привидение, и долго прислушивалась к доносившимся сквозь стены глухим звукам ударов и сдавленным стонам Ниссо.
Вздох удовлетворения вырвался из груди старухи. Шлепая босыми ногами, она поплелась через двор к женской половине дома.
7
Утро пришло, как и всегда, тихое, свежее. Из долины донеслась первая дробь далеких бубнов: это женщины отгоняли птиц от созревающих посевов. Блеяли овцы. Шумела Большая Река — так привычно и ровно, что никто не замечал ее шума.
Снежные горы окрасились багрянцем, вершины открыли дню сначала фиолетовые, затем серые и коричневые зубцы. Ниже зазеленели лоскутки богарных посевов. Они зеленели везде, где склон был не так крут, чтобы человек не мог забраться на него с мотыгой.
В селении началось обычное оживление: жители, скинув ватные одеяла, вставали во весь рост на плоских крышах, спускались во дворы, и каждый дом вознес к прозрачным высотам ущелья голубой дымок очага.
Из крайних ворот селения выехало несколько всадников в чалмах и в белых халатах, с кривыми саблями. Хозяин дома низкими поклонами проводил их в путь, и они устремились короткой рысью по долине. Эти всадники, ночевавшие здесь, были, вероятно, владетелями какого-либо из отдаленных селений Яхбара и, наверное, прежде состояли в дружине живущего теперь на покое риссалядара.
Едва солнечные лучи коснулись долины, превращая в легкую дымку ночную росу, по тропинкам селения побрели оборванные, полуголые люди со своим первобытным орудием, с тяжелыми мешками, с вязками клевера на притороченных к спине высоких носилках…
Азиз-хон вышел на террасу, потребовал чаю и долго пил пиалу за пиалой, пожевывая ломти свежевыпеченных лепешек, сухими пальцами отправляя в рот изюминку за изюминкой.
А Ниссо, обессиленная, с запавшими, устремленными в потолок глазами, продолжала лежать на груде смятых одеял. Старик жестоко избил ее ночью. Боль обиды в потускневшем сознании Ниссо затягивалась как бы туманом. Многого еще не знала Ниссо, но понимала, что теперь ей уже нет спасения, — Азиз-хон придет еще раз, едва наступит новая ночь!… Ниссо лежала без сил, без движения; весь мир перевернулся для нее: ни солнце, ни воздух, ничто в нем больше не существовало, словно и самой жизни не было у Ниссо.
День в доме Азиз-хона проходил так же, как и всегда, но все в доме притихли, стараясь ничем не привлечь к себе внимание хана. А он молчал и думал и был одинок. Он прошел в угол сада и долго бесцельно ходил там. На его жестком лице было выражение сосредоточенности и глубокого раздумья. Несколько раз его губы складывались в подобие улыбки, но тотчас же выражение злобы омрачало его нахмуренный лоб.
Жены Азиз-хона в этот день не ссорились и не дрались; они переговаривались одна с другой так тихо, что даже Зогар, подкравшийся из-за угла, не мог ничего подслушать.
Ни разу за весь день Азиз-хон не зашел туда, где лежала Ниссо, а вечером велел старухе постелить ему одеяла на крыше дома.
Но когда все уже собрались спать, Азиз-хон, выйдя на террасу, хлопнул в ладоши и что-то вполголоса приказал явившемуся слуге — оборванному, грязному старику из тех обнищалых родственников, что жили подачками от стола и ютились в маленьких каменных берлогах, прилепленных к стене коровника.
Старик вприпрыжку побежал к воротам, скрылся в них и поспешил вниз по узкой тропинке, ведущей к селению. Вскоре во двор ханского дома вошел молодой яхбарец Керим. В сыромятных сапогах, надетых на цветные чулки, в сером домотканом халате, в выгоревшей тюбетейке, он шел через двор спокойно и просто. Остановился перед Азиз-хоном, молитвенно сложил руки на груди, в полпояса поклонился и сказал:
— Слава покровителю, дающему здоровье тебе, Азиз-хон! Зачем звал меня?
И, не дождавшись даже легкого кивка головы, замер перед Азиз-хоном почтительно и смиренно.
— Я тебе дал шесть мер зерна для посева. Так? — сухо промолвил Азиз-хон.
— Слава твоей доброте. Дал.
— И в прошлом году не взял с тебя двух мер урожая тутовых ягод. Так?
— Так, достойный.
— И твой дом стоит на моей земле, и камни для дома ты взял от этих гор с моего позволения. Истина это?
— Истина, господин. Неизменна твоя доброта.
В простодушных глазах Керима росла тревога.
— И приплод от восьми твоих овец ты еще не приносил мне?
— Твои люди, осмелюсь напомнить, милостивый хан, взяли приплод и трех моих овец на плов, когда был Весенний праздник.
— Это не в счет, — нахмурился Азиз-хон. — Это не для меня, для мира.
— Так, так… — поспешно согласился яхбарец. — Это для мира.
— Так вот, Керим. Я видел сегодня сон. Покровитель сказал мне, что праведен только тот, кто очищается от долгов еще в этой жизни. И велел позаботиться о тебе — снять с тебя накопившиеся грехи. Конечно, ягод уже нет, и приплода нет, и нынешний урожай ты еще не собрал. Но все ценности в этом мире, кроме души праведного человека, могут быть измерены счетом монет. Ты должен мне сорок семь монет и три медяка. Ты пойдешь сейчас домой, вот солнце садится за гору, а когда сядет, ты принесешь мне свой долг, чтобы звездам сегодняшней ночи не пришлось тебе напомнить о нем!
Керим упал на колени и попытался прикоснуться лбом к подолу халата Азиз-хона. Азиз-хон отдернул халат.
— Ты слышал?
— Видит покровитель, — в отчаянии молвил яхбарец, — дома и одной медяшки у меня нет.
— Но за ущельем Рах-Даван, — брезгливым тоном проговорил Азиз-хон, есть тропинка в город. А в городе есть для грешников этого мира тюрьма с решеткой, крепкой, как воля покровителя. И ты, презренный, можешь узнать от меня, что завтра утром почтенный стражник Семи Селений поведет тебя туда по этой тропинке, если ты…
Азиз-хон понял, что Керим больше ничего не скажет ему и что даже не попытается ночью убежать: кто захочет быть казненным за неподчинение власти и куда может убежать батрак в этих горах, знающих имя каждого человека?
— Иди, — равнодушно сказал Азиз-хон. — Твоя судьба в руках твоей чести.
Керим встал, снова сложив на груди ладони, пробормотал обычные приветствия и пошел, не оглядываясь, к воротам.
8
«Все в мире теперь благополучно», — размышлял Азиз-хон, укладываясь спать на крыше своего дома, и вспомнил слова: «Без моего попущения не вонзится никакой шип. Без моего приказания не порвется никакая нить. Велика мудрость, сочащаяся из книг!» Скинул с себя халат и рубашку, сел на разостланные одеяла и, подставив свою волосатую грудь ночному прохладному ветру, зевнул. «Потому что я люблю Али, через эту любовь приказаниям подчинится все — от луны до рыбы…» Слова исмаилитского панегирика переплетались в уме Азиз-хона с мыслями о Ниссо, и Азиз-хон подумал, что надо бы сочинить стихи. «Удостоившиеся вкусить этот плод и познать радость ощущений вступают в высшую сферу познания… Марифат… Марифат — солнце разума… Она теперь спит, ничего, пусть спит…»