Изменить стиль страницы

Видя, что все равно все погибло, он стал почти кричать:

— Да, мне осточертело жить с тобой в одной комнате. Мне надоела твоя вечная опека! Я вовсе не намерен работать, не разгибая спины, только для того, чтобы тебя кормить и доставлять удовольствия. Я сам хочу жить для себя, и мне, может быть, приятнее кому-нибудь другому доставлять удовольствие, чем тебе…

Он видел, как Елена Викторовна еще более побледнела от этих слов… Но он уже не мог остановиться, раз он выпалил эти невозможные, эти ужасные слова. Его охватило новое сладострастие злобы, тем большее, чем сильнее он сжимался перед этой женщиной, когда чувствовал себя обезоруженным ее действительно самоотверженной любовью к нему.

— Ах, вот как… — сказала тихо, едва слышно, Елена Викторовна, — я не нужна… Тебе приятнее кому-то другому доставлять удовольствия, чем мне. В этом, очевидно, и кроется главная причина всего…

— Думайте, как вам будет угодно! — сказал Кисляков и ушел из дома.

С этого момента события стали развиваться с головокружительной быстротой.

XLVII

Вернувшись на другой день со службы, Кисляков остолбенел.

Комната его имела вид лазарета для выздоравливающих: около всех четырех стен стояли кровати. При чем для него была принесена его старая узенькая походная постель. Она, очевидно, для большего унижения, была поставлена около той стены, в которой находилась выходная дверь.

Оказалось, что Елена Викторовна поселила у себя приехавшую из провинции свою племянницу. Ее постель была поставлена на месте кисляковской постели, у письменного стола. Племяннице (она была востроносая девочка лет шестнадцати) было, очевидно, внушено, чтобы она не очень церемонилась с дядей, так как он — подлец и в этой комнате не хозяин.

Матрасики собак разместились в двух углах, при чем матрасик бульдога был близко от его постели.

Кисляков с первого же взгляда оценил положение. Он прежде всего почувствовал, что началась борьба без всяких прикрас, и, следовательно, у него теперь развязаны руки для самых откровенных и бесцеремонных действий. Спутывавшие его прежде интеллигентские традиции, воспоминание об Анне Карениной и Вронском — теперь отпали.

Первое, что он сделал, это поддал ногой бульдожий матрац так, что он перелетел через всю комнату к полному удовольствию собак, которые неправильно оценили положение: вообразили, что хозяин пришел в хорошем настроении и предлагает им игру. Но уже в следующий момент они поняли, чем пахнет эта игра и, после полученного под зады пинка, в панике бросились под диван.

Кисляков сейчас же передвинул свою постель на место постели племянницы. Все это было сделано молча, в то время как Елена Викторовна стояла посредине комнаты и, закусив от бессильного гнева губы, покрылась красными пятнами.

Кисляков решил, что теперь идет соревнование на крепость нервов, и мысленно сказал себе: «Черта перейдена!».

Обедал он теперь в столовой, а не дома. А когда приходил домой, то молча садился к письменному столу или ложился на свою постель. Теперь он уже не стеснялся лежать, сколько ему хотелось, и даже нарочно ложился в башмаках на одеяло, чего прежде особенно не выносила Елена Викторовна.

Если он прежде был деликатен, ходил на цыпочках, когда в комнате кто-нибудь спал или велся какой-нибудь серьезный разговор, то теперь он все делал с шумом и грохотом. Если он открывал буфет, то нарочно хлопал дверцами, если приходил поздно домой, когда уже все спали, он нарочно зажигал полный свет, на который даже собаки моргали и жмурились со своих матрасиков.

Когда подавали чай, он садился к письменному столу и делал вид, что читает. Но на самом деле не мог сосредоточиться и прочесть ни одного абзаца, так как все время прислушивался к тому, что делалось за его спиной. Думал о том, с какой, наверное, ненавистью смотрит на его макушку жена, и приготовлял полный яда ответ на случай ее обращения к нему. А иногда вдруг становилось жаль себя при мысли, что еще так недавно жена заботилась о нем, всегда замечала малейшую перемену в его настроении, и тревожно-заботливо спрашивала, что с ним, нет ли каких-нибудь неприятностей, не хочет ли он покушать чего-нибудь. Теперь он для нее хуже собаки, — если бы даже подыхал с голоду, она не пошевелится дать ему поесть.

Однажды у него испортились его дешевенькие черные часы. Тогда он решил взять золотые. Они всегда лежали в правом верхнем ящике комода, где хранились его вещи. Но когда он открыл ящик комода, там не оказалось ничего. И в то время, как он стоял над ящиком и думал о той бездне падения, в какую они скатились, вошла Елена Викторовна.

— Где мои часы?

— Часы мои, а не ваши.

Он не нашел, что возразить на это, но почувствовал, что руки у него теперь совершенно развязаны от всяких высших принципов. Теперь — борьба.

Елена Викторовна стала теперь более тщательно одеваться и если куда-нибудь уходила, то долго красила перед зеркалом губы и пудрила нос. Кисляков смотрел на нее и ненавидел всеми силами души за то, что она воображает, что еще может кому-нибудь нравиться. Но у него закрадывалось ревнивое чувство от мысли, что она прихорашивается не для него, а для других. А ведь сама не раз говорила, что другие мужчины для нее не существуют.

Дома же она ходила в распахнутом капоте, с нечесаными волосами, несмотря на то, что он теперь для нее был чужой человек.

Но главное было еще впереди. Придя один раз домой, он увидел, что комната разделена занавеской из двух простынь на две части. При чем ему отгородили не половину, а почти четвертую часть. Так что он сидел за своим письменным столом точно в прачечной.

Обеденный стол на половине Елены Викторовны был раздвинут на обе доски, и на нем лежали выкройки, куски материи, а за занавеской щебетали какие-то дамы. Очевидно, Елена Викторовна решила на деле применить свои таланты.

Кисляков увидел, что жизнь грозит стать невозможной. Он сидел в своем завешанном простынями углу, и ему раздражающе лез в уши голос жены. Она, делая примерку, оживленно говорила, смеялась неестественно, противно и угодливо, как смеются, чтобы понравиться заказчицам.

Ему казалось, что этот громкий, угодливый смех был направлен против него. Она, очевидно, хотела показать, что нашла выход и плюет теперь на своего мужа. Кисляков почувствовал вдруг себя нахлебником, которого не боятся беспокоить громким смехом и даже рады употребить все средства, чтобы его выжить.

По отношению к нему была введена политика полного игнорирования: мимо него ходили, ступая на полную ногу, говорили полным голосом, если он отдыхал после обеда. Даже тетка теперь разговаривала с собаками не шопотом, а в полный голос.

Елена Викторовна не только ни разу не предложила ему чаю, а даже тщательно стала запирать от него буфет, когда после чаю или после обеда убирала туда посуду.

Голос ее теперь постоянно раздавался то в коридоре, то в кухне, и если она воевала с жильцами, то в комнату входила разъяренная, как тигрица, и вульгарная, как торговка, уже без знаменитой зеленой ленты и в старом капоте с замасленными рукавами. Капот у нее не застегивался, и она только придерживала его рукой на толстой груди, а когда что-нибудь делала, то локтем прихватывала правую полу, чтобы она не распахивалась.

Было жутко смотреть на эту женщину. Она стала корыстна, жадна, притворна, бессердечна и, когда нужно, из материальных соображений, противно льстива и угодлива.

В ней развилась необычайная энергия в отстаивании своих животных прав. В то время как он после вспышки стал уже сдавать, она шла все дальше в борьбе. Она чувствовала и проявляла уже такую ненависть к недавно любимому человеку, что ему было страшно видеть, какая сила злобы может таиться в женщине.

Один раз, подойдя к своему столу, он увидел прислоненную к чернильнице бумажку казенного образца. Пробежав ее содержание, он почувствовал, как кровь отхлынула у него от сердца. Это было постановление суда о разводе с Еленой Викторовной. Она сделала это, даже не уведомив его. Потом его вызвали в домоуправление и сказали, что его бывшей женой подано заявление о выселении его из ее комнаты, так как он в течение трех месяцев не давал денег на квартиру, и она не намерена за него платить, а занятие им площади мешает ей иметь свой заработок благодаря тесноте.