Изменить стиль страницы

Вот это создание новых артерий мира и было когда-то делом его жизни. Он чувствовал себя полководцем, личность которого подчиняет себе целую армию людей.

Но в первые же месяцы революции он почувствовал, что его личность как-то слиняла, из полководца превратился в рядового работника, и он почувствовал себя оскорбленным. Без ужаса не мог подумать, что он должен будет входить в принудительное соприкосновение с рабочей массой, быть под ее контролем и даже почти заискивать перед ней. А потом, если бы он захотел итти в ногу с рабочим классом, ему непременно пришлось бы выступать, говорить речи. А раз говорить речи — значит, призывать к насилию, так как революция пошла по линии гражданской войны и тем нарушила все основные принципы интеллигентской идеологии: «Справедливость для всех, без различия классов».

Несмотря на то, что его дело было для него самым главным в жизни, он решил бросить его, переждать и рассматривать остановку своего движения от него самого не зависящей. Это — просто стихийное бедствие, вроде землетрясения. И чем больше встречал людей, которые также отказались от своего дела из одинаковых с ним причин, тем больше у него успокаивалась совесть: ведь не он один находится в таком положении.

Но так как пить-есть все-таки было надо, то он решил поступить на какое-нибудь нейтральное место. Он будет теперь делать ровно столько, чтобы кормиться. И давать и им, вместо подлинного творчества, на которое он способен, фальшивку. Такой фальшивкой и была, с его точки зрения, работа в музее, куда он поступил через своего знакомого, постаравшись скрыть свою настоящую специальность.

Но он продолжал верить, что его сокровище цело и лежит у него внутри, вроде одежды, пересыпанной нафталином от моли. И это сознание заставляло его даже теперь смотреть с презрением на всех других людей, в частности на тех же интеллигентов, которые просто служат, не имея в себе ничего.

И вот теперь, по приезде с вокзала, он впервые с ощущением ужаса почувствовал, что в нем ничего нет. И эта, впервые обнаруженная после отъезда жены, полная пустота испугала его.

Кроме собственной остановки, тот класс, за который он держался, численно убывал с каждым днем. Поэтому Полухин являлся не только возможной точкой опоры для спасения жизни, в буквальном смысле этого слова, но и надеждой на духовное соединение с ушедшей вперед жизнью.

XVI

Возможности соединиться с новой жизнью благоприятствовали налаживающиеся с Полухиным отношения. Интеллигентская совесть по традиции обычно очень чутка к вопросу о честности мысли, об искренности отношений, и еще к тому же требует бескорыстия, в особенности при дружеских отношениях.

Ипполит Кисляков сейчас пока не спрашивал себя, насколько его отношения к Полухину искренни и бескорыстны. Он прежде всего почувствовал радость спасения, и в нем поднялось к Полухину такое чувство признательности, которое было похоже на любовь.

Он с бодрым настроением собирался итти в музей, где его ожидали встреча с Полухиным и укрепление их дружеской связи, которая является средством заново соприкоснуться с живой жизнью.

Не выходя из комнаты, он вдруг почувствовал томление под ложечкой (признак какого-то неблагополучия, какого-то забытого тревожного обстоятельства).

Он вспомнил: это было отношение к нему товарищей. Может быть, ему так показалось, а может быть, и действительно они что-нибудь заметили, по-своему истолковали и теперь думают про него: «Вот после этого и надейся на порядочность человеческую. Уж его-то мы считали своим человеком, при котором оглядываться не нужно, а он оказался предателем».

Эта мысль так его расстроила и сделала таким рассеянным, что, проходя по коридору, он сам не заметил, как нога его попала во что-то, и сзади раздался крик:

— Куда же вы лезете? Не видите — тут краска!

Оказалось, что ребята раскрашивали какой-то лист и оставили около шкафа жестянку с краской.

Кисляков так далек был от мысли, какое для него значение могут иметь эта краска и этот лист, что не обратил внимания и вышел из коридора.

— Странное дело! — сказал он самому себе. — Что это за постоянная зависимость от мнения других? Могу я или не могу иметь свои симпатии, наконец — свой выбор в направлении жизни? И нечего оглядываться при каждом шаге. Раз ты твердо решил итти в определенную сторону, то иди! Я могу твердо, глядя им в глаза, сказать, что считаю Полухина прекрасным человеком и потому дружу с ним.

А они могут на это возразить:

«Здесь дело идет не о прекрасности, а об убеждениях и о классовой принадлежности. Значит, вы предаете нас, свой класс, вступая в дружбу с тем, кто призван смести нас с земли?».

На это он может возразить, что убеждения у человека могут меняться, и очень часто случается, что человек становится чуждым своему классу и переходит на сторону другого класса, с которым у него оказались общие убеждения.

Но тут дело осложнялось тем, что у него могли спросить:

«Давно ли у вас убеждения стали общими с тем классом? Давно ли вы сами возмущались порабощением личности и, не дальше как день тому назад, сами распространялись на тему об осле, которого можно привести к воде, и т. д. Да и о Полухине вы не так давно сами же высказывались, как о дикаре, который по невежеству своему разрушит дело, так как ничего в нем не понимает».

Увы, это была сущая правда, потому что у него была способность возбужденно выбалтывать всю душу тому, кто в данную минуту ему показался хорошим человеком (расшатанная нервная система).

Действительно, он говорил Галахову о Полухине в первый день его поступления, что это дикарь, который… и т. д. Теперь тот же Галахов может в самый неподходящий момент сказать Полухину: «А вы знаете, что этот субъект про вас говорил?»

Эти соображения поселяли в нем растерянность и держали его в болезненном напряжении, точно он шел по канату над пропастью и рисковал полететь кверху тормашками при каждом неосторожном шаге. В результате приходилось испытывать постоянное сердцебиение и ждать позорного разоблачения не с той, так с другой стороны (склероз).

На этот раз вышло все удивительно благополучно. Он вошел в подъезд, поборовшись некоторое время с тяжелой дверью, которая потащила его за собой, отдал Сергею Ивановичу свое пальто, по обыкновению вывернув его заштопанным местом внутрь, и вдруг увидел на лестнице Полухина.

Тот стоял и ждал его.

— Вот хорошо, что я вас встретил, товарищ Кисляков.

У Кислякова сначала испуганно забилось сердце, так как он вообразил, что Полухин будет спрашивать его впечатление о собрании, а тут может услышать кто-нибудь из своих, когда они будут проходить мимо библиотечного зала. Кроме того, его слух опять неприятно покоробило обращение «товарищ Кисляков», которое его чем-то оскорбляло.

Но Полухин заговорил не о собрании. Он прошел вперед Кислякова по коридору и, войдя в первый зал, остановился.

— Помните, в прошлый раз вы спросили, что я тут рассматриваю, а я вам сказал, что одна мысль пришла в голову?

— Да, помню…

— Ну, так вот, когда я в первый раз пришел сюда и посмотрел, я понял, что все это — ерунда.

— Что ерунда?

— А вот все это дело. Что мы здесь делаем? Гробницы какие-то стережем! И мало того, что гробницы, а еще и реликвии. Вот эти царские шапки… Раз мы к ним с таким почтением относимся, значит, на них будут смотреть с почтением и другие, — те, кто приходит сюда.

— Совершенно верно, — сказал Кисляков.

— Тут все прошлые века, и, значит, мы тут — в прошлом. Они лежат без движения, а их надо заставить двигаться. Правильно я говорю?

— Правильно, — сказал не сразу Кисляков, так как не понял в первый момент мысли Полухина, а показать это не решился.

— Надо сделать музей таким, чтобы он не охранял прошлое, а показывал, откуда и куда мы идем. Так? Правильно?

Кисляков опять сказал, что правильно. Но сказал не сразу, а несколько подумав. Иначе Полухин может подумать, что он ничего не соображает, а соглашается только потому, чтобы не противоречить начальнику.