Я был смешон и однако достоин сожаления. Разумеется, моя страсть была бесцельной и безнадежной даже в собственных моих глазах; но это слишком рано проснувшееся чувство было чистым, искренним, свежим и в течение какого-то времени составляло всю мою жизнь. Я отлично знал, что надо окончить школу прежде, чем помышлять о женитьбе; да я и не помышлял о ней: но чтобы другой женился на той, кому я с таким восторгом поклонялся, было величайшим несчастьем, какое могло меня тогда постичь.

Охваченный сожалениями, гневом и ревностью, я не заметил ни позднего часа, ни направления, по которому шел и которое, при других обстоятельствах, не выбрал бы для ночной прогулки. Я внезапно опомнился лишь когда пробили часы, и я насчитал двенадцать ударов… Городские ворота вот уже час, как были заперты.

Еще надеясь, что я ошибся, я пустился бежать со всех ног, но тут зазвонили на отдаленной сельской колокольне; я с ужасом считал: девять, десять, одиннадцать… двенадцатый удар сразил меня. Нет ничего более неумолимого, чем бой часов.

Признаюсь, что в ту минуту я позабыл свою любовь, но это не принесло мне успокоения, ибо мысль о тревоге, какую я причиняю своей семье, привела меня в отчаяние. Меня сочтут погибшим; в простоте душевной я боялся, что мое внезапное исчезновение будет истолковано как следствие твоего стыда и отчаяния, о котором, несомненно, расскажут мои соседи.

Но где же я очутился? Под теми самыми ивами, на той тропе, откуда шесть лет назад я смотрел на рыболова. Я заплакал, не зная, что предпринять. Весь поглощенный мыслью о моих домашних, я еще не ощущал страха; к тому же сквозь слезы я видел огонек на другом берегу реки, и неведомо для меня самого он составлял мне компанию.

Вскоре огонек погас, и я впервые ощутил свое одиночество. Как только он исчез, я машинально сдержал рыдания, и меня окружили тишина и тьма. Вглядываясь в эту темноту, я различил смутные очертания, которые огонек не давал заметить. Пока я так вглядывался, мои слезы высохли окончательно.

Теперь я забыл и о своей семье, хотя старался задержать на ней мысли, начавшие пугливо бродить в окружающей тьме. Предвидя, что мне с каждым мигом будет все страшнее, я прилег у изгороди, отделявшей меня от огородов, и решил уснуть.

Решение было разумным, но трудно выполнимым. Я конечно закрыл глаза, но голова бодрствовала лучше чем днем, а уши ловили малейшие звуки, из которых возникали жуткие образы, все дальше отгонявшие от меня сон. Убедившись, что заснуть не удастся, я попытался сосредоточиться на чем-нибудь и хотя бы не думать о страшном. Я решил считать до ста, до двухсот, до тысячи, но всю эту работу проделывали мои губы; сознание в ней не участвовало.

Я досчитал до ста девяноста девяти, как вдруг возле меня в кустах послышался шорох; я принялся считать быстрее, спеша обогнать упорно возникавшие мысли о холодных ужах и пучеглазых жабах. Страх мой усиливался, а шорох стал означать нечто столь грозное, что лучше уж было вернуться к ужам. «В сущности, говорил я себе, в ужах нет ничего страшного, ужи безобидны, а может быть (эта мысль явилась как нельзя более кстати)… там просто ящерица». Шорох раздался снова и еще ближе; я уже видел себя схваченным, проглоченным и пережеванным. Стремительно вскочив, я перепрыгнул через изгородь, пугаясь производимого мною шума настолько, что едва почувствовал шипы, вонзавшиеся в мое тело.

Очутившись по другую сторону изгороди, я испытал большое облегчение. Теперь меня окружали капуста, латук и оросительные канавки; все это, напоминая о человеческом труде, уменьшало чувство одиночества. Помню, как я старался дольше задержаться на этих успокоительных мыслях, и для этого представлял себе во всех подробностях огородные работы, которые часто здесь видел: как мужчины вскапывают землю в солнечный день, женщины собирают овощи, дети выпалывают сорняки, словом, целую идиллию. Я только старался не думать о поливе, чтобы одновременно не думать о большом колесе, которое сейчас вращалось где-то поблизости.

К тому же я был под сводом небес, а это – единственное, что не вселяет ночью страха. Вокруг было просторно и где-то даже брезжил свет. Если он явится, думал я, так по крайней мере будет видно.

«Явится? Значит вы кого-то ждали?

– Конечно.

– Кого же?

– Того, кого ждешь, когда страшно».

А вам разве никогда не было страшно? Вечером, возле церкви, от гулкого эха собственных шагов; ночью, оттого, что трещат полы. Когда вы, ложась спать, опираетесь коленом о кровать и не решаетесь поднять другую ногу, потому что из-под кровати чья-то рука… Возьмите свечу, посмотрите хорошенько – никою там нет. Поставьте свечу и не смотрите – и он снова там. Вот о нем-то я и говорю.

Итак я замер посреди огорода; но мысль об окружающем просторе, которая сперва утешила меня, приняла теперь весьма нежелательное направление. Опасность не грозила спереди, тут ничто не могло ускользнуть от моего взгляда; она была сзади, сбоку, всюду, куда я не мог заглянуть; ведь когда чувствуешь его приближение, то всегда с той стороны, куда не смотришь. Поэтому я часто и внезапно оборачивался, как бы затем, чтобы застать его врасплох, и тут же быстро повертывался в другую сторону, чтобы и ее не оставлять без надзора. Эти странные движения пугали меня самого; тогда я скрестил руки и начал прохаживаться по прямой линии, с большим ущербом для капусты и латука; но даже за все сокровища мира я не отклонился бы в сторону, то есть на тропинки, которые вели к роще.

Еще менее согласился бы я отклониться в другую сторону от огорода, ибо в детстве именно там, на отмели я увидел лежащий… И хотя я особенно старательно косился в ту сторону, я избегал поворачиваться туда лицом, а главное – боялся подумать, почему я это делаю.

Однако и теперь мои усилии оказывали обратное действие. Отталкивая чудовище, я давал ему власть над собой; желая изгнать его из моих мыслей, я подпускал его… и вот оно уже ломилось туда. Странные кости и зубы, незрячий глаз, существо, состоящее из ребер и позвонков – все это двигалось, трещало и наступило на меня. Предстояло схватиться с ним вплотную, и тут как раз появились надо мной огромные лопасти колеса, таинственно вращавшегося в темноте; шагая, я незаметно к нему приблизился. Я понял, что ужасам предстояло удвоиться. Собрав остатки самообладания, я тихо отступил назад и даже принялся насвистывать t независимым видом. Когда свистит человек, которому страшно, можете быть уверены, что с ним дело обстоит совсем плохо.