К тому же, сказать ли? Я был уже избалован тем обществом, на которое смотрел из своего окна: высокие чины, богатство, изящество, тонкий вкус, хорошие манеры, умение одеваться – все это неотразимо привлекало меня. Глядя на этих особ, я утратил всякую приязнь к обыкновенному, заурядному, к людям моего класса, к себе подобным; и если, говоря по правде, любая молодая девушка могла взволновать меня в каком бы платье она ни явилась, то внешний вид именно этой девушки должен был вдохнуть в меня пламенную, безграничную страсть.

Так оно и случилось, и я сразу влюбился в эту юную Антигону [34]. Впрочем моя страсть была столь чистой и невинной, что мне и в голову не приходило спросить себя, не была ли эта девушка одной из тех Калипсо, о которых мне постоянно толковал г-н Ратен. Как ошибаются те, кто думает, будто любовь школьника, лишенная надежды и цели, не может быть пылкой и преданной.

Такие люди никогда не были школьниками, а если и были, то сильными только в знании неизменяемых частей речи и относительных местоимений; они были школьниками с отличной памятью, весьма понятливыми, благоразумными, со спокойным сердцем, ограниченным воображением и трижды в году получали награды; они были образцовыми школьниками, образцовыми по мнению г-на Ратена, и обещали в будущем стать господами Ратенами.

Теперь они стали чиновниками, адвокатами, бакалейщиками, поэтами, учителями, продавцами табака, и где бы они ни были – в табачном ли киоске, на кафедре, в банке, или на Парнасе – они всегда являются образцовыми чиновниками, образцовыми бакалейщиками, образцовыми поэтами, образцами для подражания, только лишь образцами, не больше и не меньше, и одно это уже превосходно!

Если вы думаете, что любовь моя не была пылкой и преданной, потому что не сулила мне ничего, кроме безумных восторгов; если вы думаете, что я не пожертвовал бы для нее всем, хотя не мог ждать от нее ничего, ах! как глубоко вы ошибаетесь! За один взгляд этой прелестной девушки я бы отдал г-на Ратена; за одну ее улыбку я бы швырнул в огонь четыре экземпляра Эльзевиров, хранящихся в библиотеке Ватикана.

Они поднимались по лестнице; когда они прошли мимо моей двери, я потихоньку ее приоткрыл, и в мою комнату тотчас же устремился веселый, жизнерадостный, ласковый спаньель.

Это было чудесное животное! Не только красота и поразительной чистоты шелковистая шерсть этой собачки, все в ней – повадка, движения и даже нрав – имело в себе нечто изящное и милое; так что, позабыв о различии нашей природы, я поймал себя на том, что смотрел на нее с некоторой завистью; я смотрел на нее, как на собачку из светского общества, как на собачку, близко знакомую с особами столь высокого ранга, что они могли лишь снисходительно принимать знаки моего уважения, и, самое главное, я смотрел на нее, как на собачку, любимую прекрасной девицей, для которой я был никем. По имени, вырезанном на ошейнике, я понял, что хозяйка спаньеля была англичанка.

Когда спаньель убежал, мне осталось только прислушаться к тому, что происходило наверху, и я тихонько подошел к окну. Живописец и старик вели беседу между собой, а юная мисс молчала.

«Вам придется, сударь, – сказал старик, – изобразить очень грустное лицо, и так как этой копии суждено в довольно скором времени пережить свой оригинал, было бы желательно придать ей менее мрачное выражение, ибо мне не хотелось бы пугать моих внуков. Разумеется, – продолжал он с доброй улыбкой, – я не из тщеславия вздумал заказать свой портрет в том возрасте и в том состоянии, в каком я сейчас нахожусь; но я думаю, что большинство ваших заказчиков избирает для этого более подходящее время.

– Не всегда, сударь, – возразил живописец. – Лицо, внушающее столько почтения, как ваше, встречается быть может более редко, чем юные и свежие лица.

– Вы мне делаете комплимент, сударь, я его принимаю. Мне уже недолго осталось их выслушивать… Люси, я тебя огорчаю, мое дорогое дитя, но неужели ты не можешь смотреть в будущее так же спокойно, как твой отец. Ну, скажи, пожалуйста, кого из нас двоих придется больше жалеть, когда мы расстанемся? Призываю вас в судьи, сударь!

– Прошу прощения, сударь, но мне как и вашей дочери кажется, что разлука должна пугать вас обоих, так что лучше стараться не думать о ней.

– Вот именно это я называю слабостью, и от нее то и хотел бы исцелить мою дочь. Я извиняю эту слабость, когда смерть, обманывая законные надежды, поражает цветущую юность, похищая у нее лучшие годы. Но, когда смерть настигает нас в назначенный срок… когда она подобна сну после дневных трудов… когда отец до последнего вздоха наслаждается нежностью любимой дочери и мечтает лишь о том, чтобы заснуть у нее на руках, такая ли уж это печальная картина, чтобы стараться о ней не думать, и так ли уж требуется много сил, чтобы ее созерцать?… Люси, ну зачем эти слезы?… Постарайся, дитя мое, смотреть на все это, как я… и наши дни будут спокойны, и мы будем получать от них радость до последней минуты… и горе покажется нам не столь страшным, если посмотреть ему прямо в лицо, не отягощая его еще более всем тем зловещим и ужасным, что способны придать ему воображаемые страхи и тщетное сопротивление. Простите, сударь, – прибавил он, – но это предмет нашего вечного спора с Люси, и если бы не портрет, который опять навел меня на эти мысли, я бы не позволил себе возобновлять здесь военные действия».

Я с восторгом прислушивался к этим словам, столь поучительным для меня, и в то же время придававшим еще больше прелести молодой девушке, окружая ее ореолом печали и дочерней нежности. «Как! – думал я. – Превосходные лошади, важные лакеи, карета, – вся эта роскошь, способная удовлетворить самое непомерное тщеславие, а царица, владеющая этим богатством, проливает слезы и грустит при мысли, что она не всегда будет преданно заботиться о своем престарелом отце!»

В тот же день портрет висел в картинной галерее Это был всего лишь набросок, но я без труда узнал лицо благообразного старца… Оно занимало левую сторону полотна, с правой же стороны оставалось много свободного места, и это произвело на меня плохое впечатление.

Но когда во время второго сеанса картина исчезла с выставки, хотя на этот раз юная мисс пришла одна, я заключил, что свободное место оставлено для нее, и теперь-то наконец мне удастся увидеть ее черты.

«Вы мне обещали, мадемуазель, – сказал живописец, – принести эскиз той части парка, на фоне которого ваш отец хотел видеть свой портрет.

– Я об этом не забыла, – ответила она, – эскиз в карете».

Она подошла к окну: «John, bring me my album, if you please! [35]…Но я вижу, что Джона здесь нет», – добавила она, улыбаясь.

Действительно, ее слуги, оставив лошадей на попечении какого-то бедного малого, отправились перекусить в соседнюю кофейню.

«Позвольте, я принесу!» – сказал живописец.

Но я его опередил и уже поднимался по лестнице, прижимая к губам альбом юной мисс. Я надеялся добежать до мастерской и хоть с порога взглянуть на ее лицо, но по дороге встретил живописца. «Большое спасибо! право, ты самый чудесный мальчик на свете: такого я еще не видал». И он взял альбом у меня из рук.

Я вернулся на свой пост менее поспешно, чем покинул его и совершил большую сшибку: я пропустил слова, каждое из которых было для меня бесценно.

«…Какой любезный мальчик! Так он знает английский язык?

– Очень хорошо. Обычно он служит мне толмачом в переговорах с вашими соотечественниками… Славный юноша! Жаль, что ему не суждено стать художником, это так бы ответило его склонностям и дарованиям…»

Живописец встал. «Я хочу вам показать… – продолжал он, – вот! Это эскиз, который он однажды набросал из моего окна… взгляните: озеро, часть здания тюрьмы… истрепанная шляпа, вывешенная, чтобы прохожие бросали в нее милостыню, напоминает о несчастном узнике, для которого эта прекрасная природа невидима.

вернуться

34

Антигона, героиня трагедий Софокла, нежно заботилась о своем слепом отце, царе Эдипе, и служила ему поводырем в странствиях («Эдип в Колоне»).

вернуться

35

Джон, принесите мне, пожалуйста, мой альбом (англ.).