В своем месте мы пришли к заключению, что в животном царстве чувства симпатии представляют собою филогенетические отклики первоначального их проявления, в виде чувств полового стремления. Аналогично мы видим, что и у людей чувство любви, не получившей взаимности или же потерявшей надежду, отчаивающейся и страдающей, находит себе исход в экстазе религиозности. Нас интересует вопрос, является ли такая последовательность неизбежным ходом вещей, или же тут может иметь место замещение этого чувства объектом общечеловеческого характера, без участия мистических начал. Если мы будем считаться с тем, что крайняя религиозность не всегда совпадает с чувственной любовью, то элементы человеческого возмущении тут, очевидно, будут уже налицо. При отрицательном же выводе, все же можно констатировать достаточное количество чисто человеческих идеалов, которые смогут переродиться в «религиозные», с таким же правом, как и мистика божественного откровения. Христианство носит название «религии любви», а апостол Павел ставит выше веры любовь к ближнему. Но ведь и любовь к ближнему может быть рассматриваема в качестве синтеза социальных чувств симпатии как к современному, так и грядущему человечеству? Разве она не может найти себе иного основания, кроме документа, стоимость которого покрывается райскими перспективами? И разве святость, иллюзии, экстаз не могут найти себе применения в более благородной и одухотворенной форме во имя общественных идеалов и будущих благ нашего потомства? И не представляется ли возможности на месте культа предков и прославления библейских сказаний воздвигнуть религию счастья наших преемников? Религиозный экстаз любви может быть, на самом деле, по моему мнению, использован в интересах общественного блага. Фанатизм, в нем заключающийся, обладает значительной энергией, способностью сдвинуть с места человеческую инертность. Но эта сила не должна быть предназначаема для поддержания фантастических представлений, а для насаждения общечеловеческой религии любви в пределах нашего земного существования.
Глава XIII
Право в половой жизни
Человеческое представление о праве является довольно своеобразным. Всякий считает долгом кричать о праве и свободе, но при этом имеет в виду лишь самого себя, не обращая внимания на то, что в интересах осуществления своих собственных «неотъемлемых» прав он ежеминутно посягает на чужие права. Свобода и право столь же красиво звучат, как понятия, сколько и непримиримы в практической жизни. Мое право на свободу в моем представлении, в смысле всестороннего проявления моего "я" в связи с моими чувствами, — есть нечто невозможное, т. е. неосуществимое без того, чтобы не нарушить прав и свободы всякого мне равного. Но люди не устают, тем не менее, распространяться в высокопарных выражениях на ту же тему, клеймят презрением и осуждают существующие общественные установления, подчеркивают отрицательные качества окружающих, но пасуют перед практической оценкой противоречий, обусловливаемых скрытым в них самих стремлением к свободе. Во всем этом следует видеть проявление инстинктивного, филогенетического чувства недовольства и протеста со стороны унаследованной нами и сильной еще в нас зверской породы, не удовлетворяющейся обязательным игом общественной жизни и не перестающей искать удовлетворения в безграничном просторе по лицу всей земли, уже достаточно тесной для человеческого рода.
Человеку, таким образом, свойственно желание расширить свободу своего "я" вне тех ограничений, которым он обязан подчиниться в силу социальной необходимости. Его природа еще довольно близка к природе животного, полукочевого, отчасти семейного, любящего охоту и власть, имеющего немало эгоистических потребностей наслаждения. И теперь в пределах отведенного ему пространства, он ежеминутно натыкается на себе подобных и на такие же стремления и вожделения, которые свойственны ему самому, и которые порабощают его собственное "я". На этом и базируется его вопль протеста, который, однако, является необходимым в интересах выработки соответствующей формулы социального освобождения и применения ее в жизни. Эта нужда особенно сильно дает себя чувствовать в половом вопросе.
Что же тогда представляет собою человеческое право? Раньше, чем остановиться на формально установленных данных, мы подразделим собственно право с точки зрения психологической и общечеловеческой на две категории обособленных понятий: естественное право и право обычное.
Естественное право. Под ним мы разумеем относительное представление, а именно: право на существование и вытекающие из него условия. Но в зависимости от того, что на созданной, как полагают, божеством земле существование одной твари обусловливается гибелью других, то наболее древним естественным правом каждого живого индивидуума является право пожирать другой индивидуум. В этом и заключается право сильного, причем абсолютное естественное право и представляет собою право сильного.
Мы займемся, однако, понятием об относительном естественном праве. Сюда относятся лишь определенные группы живых существ, причем и относительность эта двойная. В зависимости от этого понятия определенная группа индивидуумов берет себе право нарушать как угодно права других групп, но у нее уже создаются и известные обязанности каждого из индивидуумов по отношению к остальным членам той же группы, причем права этих последних охраняются им, как и свои собственные. Групповое право, стало-быть, представляет собою социальные права и обязанности. Наиболее совершенную организацию группового права у животных мы видим у муравьев. Здесь каждый участник группы (муравьиной колонии) может уничтожать и обижать все, не имеющее отношения к его собственной колонии (группе). В пределах своей же группы ему полагается корм, жилище, при праве на удовлетворение всех свои индивидуальных потребностей, но зато он обязан участвовать как в созидательной, беспрерывной работе, так и борьбе, конечной целью которых является сохранение жилья, добывание корма, воспроизведение и защита от какого угодно воздействия со стороны внешнего мира. Все эти права и обязанности здесь стали вполне инстинктивными и, стало-быть, обусловливаемыми естественной организацией муравьев, независимо от воздействия каких-либо законодательных установлений. Здесь же не будет места и воплю обиды человеческого хищного зверя, в виду инстинктивности и сопряженного с чувством удовлетворения исполнения этих обязанностей. Если бы единичный муравей пожелал бы ничего не делать или только наслаждаться, то никто не стал бы его неволить, но у него этих желаний вовсе и не является. Только на почве такого социального самопожертвования и могло возникнуть общество муравьев, которое немедленно разрушилось бы при отсутствии такового.
Что же касается представления о естественном групповом праве у человека, то здесь мы сталкиваемся с значительностью и трудностью их возникновения. Впервые инстинктивное человеческое групповое право распространяется только на его семью и окружающую его среду, хотя и здесь уже имеется масса оговорок. Начинаются раздоры между членами брака и семьи, между братьями и сестрами, родителями и детьми, завершающиеся нередко отцеубийством, братоубийством и детоубийством. Если же выйти из пределов ограниченного круга семьи, то ведь и в настоящее время между отдельными личностями практикуются в самых широких размерах обман, воровство и еще худшие проявления зверского инстинкта, на почве же классовой борьбы допускаются не менее отвратительные злоупотребления… Частные интересы, стало-быть, всюду и везде берут верх над общечеловеческими. Мы видим, таким образом, торжество хищника в природе человека, при весьма слабом развитии инстинкта общественности в его мозгу. И если мы все-таки считаемся с наличностью человеческих обществ, то происхождением последние обязаны почти исключительно навыку, но отнюдь не природным человеческим свойствам. В примитивные времена такие групповые единицы состояли из маленьких общин, которые с своей точки зрения на все остальное человечество и весь мир смотрели, как на добычу. Наличность каннибализма подтверждает, что хищность была в более значительной степени свойственна первобытному человеку, чем его обезьяноподобному прародителю. Но общества объединились, причем сильные проглатывали более слабые, вкушена была сладость причинения страданья другим на почве властолюбия, и, наконец, пришлось считаться с ограниченностью всей земной поверхности. Тогда и создалось представление о человечности, о правах личности: «Homo sum et nihil humani a me alienum puto» (я человек, и ничто человеческое мне не чуждо).