Изменить стиль страницы

Я очень хотел, чтобы это удалось ему. Так бы и случилось, если бы шершню не попалась на пути мертвая бабочка. Он удивленно остановился и стал зло колоть бабочку своим страшным жалом. И какая же появилась у него сила! Если бы лишь десятую ее часть он употребил на свое освобождение, оно удалось бы ему. Но он колол, колол, десять, двадцать, тридцать раз… Он и колоть-то уже не мог, жало его прилепилось к липучке, он оторвал его, оно снова прилепилось, а потом он только бился, все слабее и слабее… Я не мог больше смотреть на это и перерезал шершня ножницами.

По всей деревне началась стрельба. Немцы выбежали из домов, они ничего не понимали, немцы боятся темноты, стреляют наудачу, пули их никому не вредят, стреляют от страха, только чтобы успокоиться.

А мы не попили чаю, чаю не было, и немцы знают, где мы. У нас впереди еще одна ночь. Еще одна ночь… Ты еще не догнал нас, Энгельхен, у нас есть время до утра… А что будет утром?

Утром, смертельно уставшие, мы свалились на Пулчинских скалах, на том месте, где началась страшная травля. Нигде не видно было следов недавнего боя. Немцы похоронили своих мертвецов, похоронили и собак и лошадей.

Мы повалились прямо на каменистые уступы. Кто-то будил меня, расталкивал, но я никак не мог открыть глаза.

— Володя… Володя…

Я вскочил. Обнял товарища. Засмеялся. Заплакал. Димитрий! Митя!

— А ты думал, теперь, перед самым концом, я позволю убить себя какой-нибудь эсэсовской сволочи?

— А Мартин?

— Спит. Мы тут уже два часа. Знали, что вы сюда придете.

Величие человека состоит в том, что, сколько бы раз он ни падал в прах, он поднимается и вырастает из пепла, подобно птице Феникс. Это мы-то смертельно устали? Мы? Это, конечно, было, но тогда нас было восемнадцать. А теперь нас снова двадцать. Нас еще двадцать, Энгельхен! Ты еще нас не догнал, нет еще!

Ты можешь преследовать нас. Здесь мы будем ждать тебя, но не потому, что так угодно тебе, а потому, что мы не хотим больше убегать.

Мы ожили. Появление товарищей, которых мы уже похоронили, придало нам новые силы. Петер, не говоря ни слова, откопал два пулемета, те, тяжелые, немецкие, которые мы давно, очень давно спрятали здесь. У нас были патроны, были гранаты, было еще желание драться. Они, конечно, возьмут нас в кольцо. Петер решился. Пулеметы будут обстреливать лес за нашей спиной. С поляны нам грозить не могут. Мы разрабатывали операцию, не учитывая одной возможности — возможности отступления. Два шага назад — и пропасть, спасения нет. Это будет бой до последнего, до последнего бойца, до предпоследнего патрона…

— Володя, — зашептал Петер, — если я не смогу… если у меня не хватит сил, ты окажешь мне последнюю услугу?

А я всегда звал его гангстером! Нет, он не гангстер. Тот живет, не зная страха. Гангстер — это чудовище, но он и жертва обстоятельства. А Петеру страх знаком, Петер способен глубоко чувствовать. Он может проявить слабость, может струсить. Это не блестящая характеристика, но, дав ее Петеру, я стал лучше к нему относиться.

— Хорошо, я того же попрошу у тебя.

Он кивнул.

Мы ждали на том месте, где так давно, так бесконечно давно разбили один из карательных отрядов Скорцени. Но у Скорцени много карательных отрядов, и это будет сегодня, не завтра, не послезавтра, — и никакая ночь, никакое чудо, никакая военная хитрость Петера, никакая случайность не спасут нас. Сегодня здесь немцы разобьют нас, потому что мы больше не хотим убегать от них…

Тишина была нереальной, невероятной, это была разрывающая сердце тишина. Если бы не Димитрий, не знаю, что бы было с нами. Только благодаря ему жалкое стадо затравленных полулюдей снова превратилось в партизанский отряд, но нам не стало от этого легче. Мы ждем, ловим каждый шорох, каждое движение, но не слышно даже шороха, кругом никакого движения. Терпение. Собаки вовремя возвестят нам приближение карателей. Но сейчас тишина, а в такой тишине являются горькие мысли.

Кусок хлеба, хотя бы засохший, черствый кусок хлеба.

Солнце, которое никак не может выйти из-за тяжелых свинцовых туч.

Постель, мягкая постель, покрытая белоснежным бельем.

Женщина, белоснежная женщина в этой постели, от нее пахнет мылом, она нежна, упруга, она горяча от любви.

Марта. Мечущаяся в жару и бреду Марта.

Мертвые, которых мы потеряли по дороге.

Плоштина…

И мы лежим здесь, уже сегодня, не завтра, а сегодня, лежим со свинцовой начинкой.

Так мы ждали. Не знаю, сколько прошло времени. Время не всегда считается минутами и часами. Мы ждали очень, очень долго.

Я приподнялся на локте, сел, потом встал. Прислушался к этой недействительной тишине. Я думал, что все спят, но нет, все напряженно вслушивались в тишину, прижав к себе оружие.

И я слушал тишину, эту невероятную тишину. И вдруг Фред вскочил на ноги, начал размахивать руками, он смеялся, как сумасшедший, кричал:

— Они ушли! Их нет, они не гонятся за нами.

Мы повалили его на землю. Петер заткнул ему рот. Не сошел ли он, в самом деле, с ума, не помешался ли, ведь совсем нетрудно тронуться после такого долгого ожидания.

Фред укусил Петеру руку, тот даже вскрикнул от боли и отпустил Фреда. Фред сел и произнес спокойно:

— Их больше нет! Вы разве не чувствуете?

Это нужно было сказать, пока мы все не посходили с ума.

Все точно ожили и снова стали слушать невероятную тишину. Подошли ближе, окружили Фреда. Кто опустился на колени, кто встал во весь рост. Димитрий упал лицом на землю, Вилли дико заржал. Петер плакал. Фред как-то странно улыбался. Димитрий завел было старинную песню о полоненных казаках и турецкой неволе. А Фред снова закричал:

— Идиоты! Не чувствуете вы разве? Не чувствуем те, что их нет, что они больше не гонятся за нами?

Так после долгого-долгого бега остановится серна, оглядится недоверчиво, пробежит еще немного, остановится, наклонит голову и опустится на траву.

Милость

О героях пишут много, но чаще всего забывают, что у каждого из них была мать.

Мы обманули Скорцени. Гришка тоже не дремал; ему удалось захватить перевалы, создать на них базы для нападения на немцев, он увеличил личный состав отряда. И вдруг за одну ночь, прямо за линией немецкого фронта, которая протянулась уже по горным хребтам, партизаны развернули активные боевые действия. В ту ночь, самую страшную для нас ночь, когда мы были вконец измучены погоней, Скорцени велел карательному отряду прекратить преследование. Но поздно. Немцы не могли обороняться на территории, которую контролировали партизаны. У них не было ни времени, ни достаточно людей, чтобы дать партизанам бой по всем правилам. Они отказались от обороны перевалов.

И не исключено, что хоть на день, хоть на несколько часов нам удалось сократить эту войну. Много это? Мало? Достаточно для того, чтобы сохранить тысячи жизней. Многие, которые остались живы, даже и не подозревают, что за их радость и свободную жизнь двадцать семь хуторян приняли страшную смерть.

Плоштина… Всегда от одного ее названия у меня будет стынуть кровь, всегда мысль о Плоштине будет напоминать о том, как могут быть гибельны человеческие ошибки. Но ведь не напрасно горели хуторяне. Постепенно я освобождался от паутины ужасных мыслей, которую я сам соткал в то время, когда был прикован к больничной постели. Но нет, не отогнать этих мыслей совсем, Плоштина на моей совести, я не перестаю считать, что мы должны были предстать перед судом и ответить за нее, что беспристрастный и незаинтересованный судья должен был назвать виновника гибели хутора Плоштина.

Безусловные виновники — немцы, война, Гитлер, Скорцени, Энгельхен… Но и мы — и наша доля вины есть в этой трагедии, и мы виновны; мы приняли гибельное решение — покинуть деревню. И погибший Николай, и Гришка, и Фред, и я — ведь это я требовал, чтобы мы уходили, — и несчастный парнишка, который в страшную критическую минуту оставил свой пост Мы не должны были уходить из Плоштины, не смели. Немцы могли сжечь ее, у них было достаточно средств и сил, но никто из нас не должен был пережить этого, никто из нас не должен был оставаться в живых, когда языки пламени коснулись плоштинских крыш.