А в конце этой щели работала машина. И в зыбком электрическом свете чернолицый, белозубый, веселый, как артист, парень управлял сумасшедшей жизнью ее железных клыков и пик, грызших, рубивших, долбивших угольную стену.
— Вот как раз моя работка, — проорал Рае в ухо ее новый знакомый Костя Сергиевский, передовой шахтер. — Ничего? А?
И потом, в итээровском зале шахтной столовой, где был устроен торжественный банкет, Рая с почтительным удивлением смотрела на полную инженершу, и на этого разбитного красавца Костю, и на всех остальных шахтеров, весело подливавших гостям водочку и подносивших закусочку.
Хозяевам было очень лестно, что гости из курортного края, где вольный воздух и солнышко, были так поражены их шахтой. И они стали важничать и объяснять свою настоящую цену. Один пожилой дядя, в горном мундире с двумя полосками в петлицах, сказал исключительно красиво:
— Шахтер самый гуманный человек на свете, потому что он уходит во тьму и сырость, чтобы добыть людям свет и тепло.
Товарищ Шифман из редакции сразу записал на бумажной салфетке эти великолепные слова. И захотел записать еще фамилию их автора. Но не стал, так как оказалось, что тот товарищ в горном мундире — главный бухгалтер треста и лично во тьму и сырость не ходит.
— От люди! От это люди! — громко восхищалась Рая, уже выпившая, под Костиным нажимом, две стопки перцовки.
И товарищ Емченко был под большим впечатлением. Он выбрал себе соответствующего собеседника — секретаря горкома — и принялся выпытывать, как же все-таки удается завлечь людей вот на такую работу, какие в этом смысле принимаются меры. Шахтерам и самому секретарю горкома сильно не понравились эти расспросы. И Рая, которой спьяну было море по колено, тоже влезла в разговор и сказала, что мерами тут ничего невозможно сделать — тут нужна душа, с одной стороны, и хороший заработок — с другой. Хозяева шумно одобрили эти ее слова и специально выпили за Раино здоровье и пожелали ей хорошего жениха, врубмашиниста (в том случае, ежели она еще незамужняя). А руководитель делегации товарищ Шумаков из обкома недовольно сказал товарищу Емченко:
— Что же вам непонятно? Это патриотизм советских людей!
В предпоследний день Рая наконец встретилась со своей Ганной Ковердюк, ударницей свекловичных полей. И странное дело, она ей не понравилась.
Судя по разговору, уже давно забыла та Ганна свои свекловичные поля и звено, в котором она когда-то прекрасно работала и вышла в знатные люди. Не любила Рая таких бойких баб, ловких на выгодное слово, что ни попадись повертающих на свою пользу. Пока они были в облисполкоме, она, например, при Рае выпросила своему племяшу «Победу» за наличный расчет без очереди.
Эта толстенная тетка в деревенской косыночке и синем богатом шевиотовом костюме, с орденом Ленина на громадной груди всюду совалась вперед и еще Раю тащила. Когда они были во Дворце культуры, туда пришел какой-то фотокорреспондент. Так эта Ганна Ковердюк вдруг ни с того ни с сего стала обнимать и целовать Раю. И не отпускала (хотя та ее тихонько отпихивала) до того самого момента, когда кончилась съемка.
И Рая подумала, что Ленину, наверно, было бы противно узнать, что его орден носит вот такая бессовестная тетка. Она сказала своим, что не хочет соревноваться с этой Ганной Ковердюк, неинтересно ей. Но тогда товарищ Емченко и товарищ Шифман очень строго указали, что это с ее стороны политическое недомыслие. Потому что ее дружба с товарищем Ковердюк стала фактом всесоюзного значения. И не ей отменять.
Рая вернулась в Гапоновку почему-то злая-презлая. Правда, отчасти это можно было объяснить ее беременностью — шел уже пятый месяц. Но было тут еще что-то.
Она вдруг заметила, что Петр — единственный из всех в совхозе — до осени сохранил зимнее лицо: ни капельки не загорел. И эта мелкая подробность показалась ей стыдной для Петра и обидной для нее самой как его жены.
Но это была страшная несправедливость. Петр на новом своем месте был, может, самый горький труженик в Гапоновке. С этой работой не доставалось ему ни сна, ни роздыху.
Он даже вечером уходил в контору и пропадал там до двенадцати, а то и до часу — времени по сельским понятиям немыслимо позднего.
По вечерам Рая с Анной Архиповной шили распашонки для будущего младенца и тихонько ругались между собой. Мать говорила, что поискать надо такую дурынду, как Райка, которая определенно упускает мужика. Вот она грубит ему и строит разные придирки. А между тем наступает такой срок, когда он не будет получать своей положенной утехи и вполне может куда-нибудь откачнуться. Даже, возможная вещь, он уже откачнулся. Потому что у людей таких поздних занятий не бывает.
— Ах, мама, не говорите дурныць, — отмахивалась Рая.
— А Клавка? Знаешь, как она теперь смотрит?
— Что Клавка? Да она из-за бедного Гены даже разговаривать с Петей не хочет…
— А в таком деле разговоров не требуется.
— Перестаньте вы, мама. И так тошно…
Бывало, вдруг начинала Анна Архиповна совсем с другой стороны:
— Вот не цените вы, молодежь, что вам дадено, разбаловала вас совецка власть. Я девчонкой как-то на пасху конфеты ела, карамельки. Попадья Анфиса угощала, так до сих пор помню — чисто праздник. Или в первый раз на моторе вместо пешего хода на дальний огород проехалась. А вам не то что конфеты или там машины, а и дворец культурный, и санаторий, и муж — начальник и красавец, ну, не знаю что! И все недовольны, все бога гневите.
— При чем тут, мама, муж-начальник?
— При том! Заместо того чтоб денно и нощно благодарить бога и партию-правительство, вы все кривитесь, як та середа на пятницу, и цапаетесь. Чего-то вам недодано! Вынь да положь полное счастье, оно по закону прописано.
— А вам что, мамо, нравилось несчастной быть?
— Дело не в том, что нравилось. Ясное дело, не нравилось! Но я понимала: выпадет какая радость, хоть малая, хоть какая, — держись за нее — руками, ногами, зубами. Всякая радость — как золото с неба, удивляться ей надо…
— Ой, мама, это я на вас удивляюсь! Какая с такими мыслями может быть жизнь?
А однажды ночью Рая проснулась одна и вдруг сама испугалась. Она накинула платьишко и, непонятно почему плача, побежала в контору. Она бежала по черной поселковой улице под собачий лай, и страшные мысли о Петровой измене прыгали в ее пылающей голове.
В комнате партбюро горел свет. За столом, положив голову на руки, спал Петро. Рая кинулась его целовать, но он отстранился. Потом поднял на нее замученные глаза и сказал:
— Что ты, что ты… Тут нельзя…
— Чего ж ты, Петенька, сидишь-изводишься?
На это он ответил, что теперь все работники руководящего состава сидят! И повыше сидят! И совсем высокие сидят до ночи. Вот третьего дня позвонили в два часа ночи в Чорницы из обкома — товарищ Дынин, третий секретарь, позвонил за справкой. А в Чорницах в парткоме — представляешь — никого…
— Ну и что? — спросила Рая. — Он, наверно, утречком еще раз позвонил.
Петр только руками развел от такого недопонимания. Конечно, еще расти и расти Рае до полной политической сознательности.
Вообще он давно хотел с ней поделиться как с другом своими переживаниями. Он когда шел на новую работу, не представлял себе, какая тут ответственность и широкий размах. Буквально все держишь на своих плечах и за все отвечаешь головой. Вот приезжают разные товарищи и строго спрашивают за что только хочешь — тут тебе и плохая агроагитация, и недобор плановой суммы по займу укрепления и развития, и закрывание глаз на деляческий подход директора. И все с него, с Петра.
Вот она там ездила и наслаждалась, а он получил выговор в учетную карточку. Вместе с директором Федором Панфилычем. За подготовку механизаторов.
Это был для Петра очень большой моральный удар. Хотя товарищ Емченко прямо сказал, что считает его неплохим секретарем, а взыскание — Петр должен понимать — имеет не личный смысл. Дело в том, что райкому строго указали. (Вообще сейчас на этот вопрос — на молодых механизаторов — вдруг обращено внимание.) И нельзя не реагировать, нельзя не ударить конкретных виновников. Ведь воспитывать нужно на конкретных примерах, как положительных, так и отрицательных…