Изменить стиль страницы
Париж в огне, сердца в огне,
Повсюду кровь и стоны.
Средь трупов, словно на войне,
Валяются патроны…

— Достаточно, — сказал предрика. — Пойдешь со мной.

Оказалось, вышла такая разверстка, чтобы в лиховскую делегацию на областное совещание передовиков был включен один школьник, отличившийся при уборке урожая. Видимо, Шалашова выбрали за красоту. Но большой несправедливости тут не было, потому что все ребята работали одинаково неважно.

В райисполкоме Шалашову дали текст и велели заучить наизусть: «Как считаешь, справишься? Память у тебя хорошая?» Тут же сидел волновался еще какой-то мальчик в пионерском галстуке, видимо запасной.

Текст был такой: «Стремясь помочь старшим в борьбе за изобилие сельскохозяйственных продуктов, мы всем классом решили… Гостеприимно встретили нас радушные хозяева-колхозники. Они заявили: „С нашими юными помощниками мы более быстрее завершим уборку урожая“» и еще много такого.

Шалашов решил было отказаться. Но очень хотелось посмотреть областной город.

Он сидел на совещании, слушал ораторов. Один говорил: «намеченные мероприятия», другой: «Облисполком прошляпил этот вопрос и вы, товарищ Панов, в первую очередь». Третий: «Еще бы на десять процентов выше — и скотина была бы с кормами».

И он подумал: неужели же и они притворяются и говорят не свое? Неужели даже вот этот небритый дядька, похожий на батю, который кричал с трибуны: «У меня вот здесь горит, когда я думаю за поршня. Без поршней всему конец», — неужели и он!

…В понедельник утром Цаплин отозвал Шалашова в сторонку и спросил, не хочет ли тот пойти к нему в напарники. Тот подумал и сказал, что уже привык с Васечкой, а то бы, конечно, был бы очень рад. Потом глянул в поскучневшее лицо Цаплина:

— Да нет, мне нельзя с вами. Я вам не подхожу.

— Почему? — спросил Цаплин.

— Сами, что ли, не понимаете? — вдруг обозлился Шалашов. — Я не имею трудового подъема. И не могу иметь.

— Ты из-за воскресника? — сказал Цаплин. — Но ты неправ. Хотя мы еще много таких безобразий допускаем…

— Да вы, что ль, виноваты, — вздохнул Шалашов. — Да если бы все люди были такие, как вы, то я бы согласился.

— А что ты понимаешь про всех людей? И на что бы ты согласился?

— На все.

— Это глупость! Если бы все так рассуждали в сорок первом году. Что бы было? Нет, это не глупость! Это подлость, вот что я тебе скажу.

И ушел. Почему подлость? Он же от всей души. Видно, плохому человеку не понять, чего надо хорошему. Шалашов точно знал, что он плохой человек, но не особенно огорчался.

Неделю они не разговаривали.

Однажды Цаплин пришел на работу торжественный и важный. На его брезентовой спецовке с порванным рукавом и проволокой вместо пуговиц позванивали три ордена и пяток медалей. Потом пришел Федя. И у него на спецовке тускло серебрилась одинокая медаль. Потом пришел Исак. Почему-то в гимнастерке. И тоже с медалью.

— Что это они? — спросил Шалашов напарника.

— Девятое мая, — сказал Васечка.

И вдруг Шалашов подумал, что между ними всеми какая-то высшая связь, какой у него никогда ни с кем не было. Что они не просто Цаплин, Исак и Федя. Они те, про кого книги и песни, от библиотеки «Военных приключений» до «Мне в холодной землянке тепло». Что он пацаном играл в них…

А в него никто и никогда играть не захочет. Может быть, если бы война, он бы тоже как они. Конечно, если бы война, он бы тоже…

Был большой аврал с цилиндром высокого давления. Все работали, как говорил Федя, «без разгибу». И Шалашов так же. Просто ему было интересно, что будет, если он вдруг станет как все. Со стороны могло показаться, что он как все. Но ребята из бригады так не думали. Не из-за процента выполнения, из-за чего-то другого.

Сначала Шалашов считал, что у них вообще все дело в проценте выполнения. Оказалось, что нет.

Однажды Цаплин сказал об одном Вале Морозове:

— Вот доблестный мальчик!

Сам Цаплин сказал.

А этот доблестный мальчик был самый плохой сварщик. Длинный такой, тощий, и волосы у него росли не вверх, а вперед. Интеллигентный. Он никак не мог привыкнуть к высоте. Другие ребята запросто бегали по перекладинам. И даже для форсу приплясывали на тридцать пятой отметке, на высоте двенадцатиэтажного дома. А этот, когда надо плиты к фермам приваривать, ляжет на живот и ползет. Доползет до краю, минуту полежит неподвижно, будто собираясь с силами, потом свесится и варит.

Его уже гнали из высотной бригады: «Ты ж сюда негодный, чего ж ты лезешь!» Бригада животики надрывала, наблюдая, как он там орудует на высоте. А он смотрел на высотников своими женскими глазами и говорил:

— Никуда я не уйду. Я не буду себя уважать, если уйду.

Шалашов ревниво думал об этом Вале. Однажды он ему даже приснился: Валя полз по стреле башенного крана и был почему-то в военной форме с орденами.

Как-то в обеденный перерыв Шалашов с Васечкой устроились на трубах закусывать. Ели пирог с капустой (угощал Шалашов, пирог был Клавин). Подошла дородная женщина с полевой сумкой и сказала:

— Здравствуй, Шалашов! Хорошо, что я тебя встретила. На той неделе он уходит на пенсию. Можешь оформляться.

Васечка перестал жевать и посмотрел на напарника квадратными глазами. А Шалашову стало как-то муторно. Он думал, это еще не сейчас произойдет, когда-нибудь впоследствии.

— Тут у нас одно дело, — сказал он извиняющимся голосом и сам ужаснулся этому голосу. — Ты прости.

Васечка демонстративно отряхнул с себя крошки, сказал: «Теряем лучших людей» — и ушел вразвалочку.

Какое им дело, что он уходит? Они же его не любят. И он имеет полное право по советскому закону, предупредив администрацию за две недели. И почему он смутился и лепетал, как будто украл соседские сети или сделал какую-нибудь гадость? Он свободный человек, и плевать ему, что кто думает.

— Раздумал, — злобно сказал он женщине с полевой сумкой. — Берите кого-нибудь другого.

Та обиделась и ушла, сказав: «Что ж ты мне голову морочил?»

Дело было так. Когда Шалашов только приехал, он просил эту тетку из конторы, свою землячку, подобрать ему что-нибудь этакое, чтобы не перерабатываться.

Она его сперва послала в комбинат бытового обслуживания, в фотоателье. Лохматый фотограф встретил его, как сына, сказал: «Всегда будешь иметь маленький кусочек хлеба с ба-альшим куском масла». И добавил: «Если мы поймем друг друга». Шалашов понял сразу: тут какое-то жульничество. И не захотел пачкаться. Тогда тетка велела ему ждать другого места: хозяйственник в клубе собирался на пенсию. И он все время ждал этого места. Черт знает что!

На другой день Федя безразличным голосом спросил Шалашова:

— Ты что, уходишь от нас?

— Никуда я пока не ухожу. Надумаю — пришлю телеграмму.

— Просто ребята болтают, — примирительно сказал Федя.

В соседнем блоке заливали бетон. И пока он не затвердел, каждый желающий мог оставить свою вечную отметку. Это строго запрещалось, но все-таки было можно. Кто нацарапает «Люба», кто «Саша», кто целое изречение (например: «Люблю порядок!»), кто короткое матерное слово, за которое бетонщики и морду могут набить.

Шалашов узнал, взял железный прутик и написал на видном месте: «В. Г. Шалашов» и рядом: «АЭС». АЭС — это значит: Атомная электростанция.

Вот здесь моя опытная рука порывалась написать: «Конец». И поставить точку. Чаще всего точку ставят именно в таком месте.

Мне тоже было бы приятно дать понять читателю, что дальше все пошло отлично, что Шалашов побратался с Цаплиным, женился на Клаве и в конце концов стал бригадиром вместо Феди, разумеется ушедшего на учебу…

Но ничего такого пока не случилось. Случилось даже нечто противоположное…

Все полетело из-за какой-то ерунды, из-за прокладок. Перед сменой, в автобусе, ребята говорили про разные дела. И между прочим Федя сказал, что надо бы ставить прокладки «тридцатки», а не «двадцатки». «Двадцатки» в крайнем случае тоже можно, но «тридцатки» гораздо лучше.